— Маяковский, все хорошие поэты скверно кончали: то их убивали, то они сами убивали себя. Когда же вы застрелитесь?
Маяковский ничего не ответил, резко встал из-за стола и вышел в соседнюю комнату. Хозяйка дома не выдержала:
— Зачем вы его обижаете? Вы разве не видите, что он сам не свой?
Тогда Валентин Катаев нарочито громко, чтобы было слышно за стенкой, хохотнул:
— Что ты беспокоишься? Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются.
Маяковский вернулся, сел за стол, вынул записную книжку в добротном переплете, что-то черкнул, вырвал лист, смял его и через Роскина передал Полонской. Она улыбнулась, но ничего не ответила. Тогда он написал другую записку, точно так же вырвал ее, смял и передал через Роскина.
«Мне показалось странным, — вспоминал Владимир Роскин, — что человек, который так любит и ценит добротные вещи, прочные ботинки, хорошее перо, который становится на колени, чтобы ему вернули любимую авторучку, сейчас рвет, не жалея, из такой книжки листы. Видно было — сильно нервничал».
Катаев запомнил, что Маяковский переписывался с Полонской на картонках, выломанных из конфетной коробки. Он бросал их через стол жестом игрока в рулетку. Когда конфетная коробка была уничтожена, они отрывали клочки бумаги от чего попало и «продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала — он не соглашался. Вечная любовная дуэль».
Вероника Полонская коробки из-под конфет не помнит:
«Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно».
«Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату, — продолжает Вероника Витольдовна, — сел у стола и всё продолжал пить шампанское. Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
— Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях. Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества.
Конечно, я боялась и за себя (и перед Яншиным, и перед собравшимися здесь людьми), боялась этой жалкой, унизительной роли, в которую поставил бы меня Владимир Владимирович, огласив публично перед Яншиным наши с ним отношения».
Зачем Маяковский порывался при всех сообщить Яншину о своих отношениях с его женой? Конечно, не для хвастовства, не ради фарса. По-видимому, сказать он хотел примерно следующее:
— Михаил Михайлович, мы с Норой давно уже живем вместе, и теперь она уходит от вас ко мне.
Эти слова должны были оскорбить и возмутить Яншина, считавшего Маяковского своим другом, но вынудили бы Полонскую немедленно расстаться с ним и согласиться на замужество с Маяковским. А она, по-видимому, уже решительно этого не хотела. И Маяковский не знал, как вернуть ее расположение.
«Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня, — свидетельствует Вероника Витольдовна. — Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться. За мной потянулись все».
Сцена с пистолетом (револьвера у Маяковского не было) ужасает. Только трудно поверить, что после нее Полонская могла идти рядом с Маяковским до своего дома, а на следующее утро сесть к нему в машину и поехать к нему домой.
«В передней была обычная суматоха, толкотня, назначение свиданий, неразбериха кашне, шапок, пальто, кепок; расталкивая всех локтями, подавали дамам манто, — рассказывает Валентин Катаев. — Восклицания. Извинения. Кто-то зевал — сладко, откровенно, предрассветно, по-московски.
Слышу трудное, гриппозное дыхание Маяковского.
— Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я устрою вас на диване.
— Не помещусь.
— Отрублю вам ноги…
— Нет! Пойду лучше домой. На Гендриков…
Я чувствовал, что ему совсем плохо.
Прощаясь, Ливанов, по московской привычке, поцеловался со мной. Маяковский в это время подавал пальто Норочке. Увидев, что мы с Ливановым целуемся, он вдвинулся между нами, ревниво отстранил Ливанова и, наклонившись, приблизил ко мне сбое длинное скуластое лицо, показавшееся мне в сумерках передней громадным, чугунно-черным. Я никогда еще не видел его так близко и не представлял себе, каким пугающим оно может быть вблизи. Он как бы через увеличительные стекла заглянул в мои глаза — с торопливой нежностью, с отчаянием, — и я почувствовал на своем лице колючее прикосновение его скуластой небритой щеки. Потом он поцеловал меня громадными губами оратора, плохо приспособленными для поцелуев, и сказал, впервые обращаясь ко мне на „ты“ — что показалось мне пугающе-странным, так как он никогда не был со мной на „ты“:
Читать дальше