- Прекрасно! - произнес он язвительно. - Посмотрим, что вы сделаете с "Севастопольскими рассказами". Уступаю. Пишите. Я-то справлюсь и с другой темой.
Он дымил из самокрутки, пока Маша не ушла. Тогда он поднял с полу портфель и еще раз огорченно осмотрел рыжие ботинки с бечевками.
"Любопытно, что останется от вас, товарищ Строгова, когда я выступлю оппонентом", - успокоил он себя, решив заняться новой темой.
Однако все "солидные" темы были разобраны, оставались эпитеты в творчестве Толстого. К эпитетам у Юрочки душа не лежала. Поэтому, может быть, он не мог подавить неприязнь к Маше Строговой.
"Вы читаете много, не спорю, - думал Усков, видя Машу в читальне, но я не уверен в том, что у вас самостоятельный ум. "Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет". Что же до семинарской работы, воображаю, какие там будут открытия!"
Так убеждал себя Усков в ограниченности Строговой и рад был бы случаю убедить в этом своих однокурсников. Случай представился раньше, чем он ожидал.
Дело в том, что Маша совершенно забросила старославянский.
На столе под зеленым абажуром лежала единственная тоненькая книжечка - "Севастопольские рассказы". Маша по нескольку раз перечитывала каждую строчку. Какая-то огромная, не известная ей раньше правда открылась и поразила ее своей простотой. Эти далекие люди - капитан Михайлов, Праскухин и Козельцовы, особенно Володя, у которых были обыкновенные чувства, иногда мелкие, иногда высокие, - стали живыми для Маши. Все, что пережил Володя Козельцов, мальчик, погибший на Малаховом кургане при обороне Севастополя в августе 1855 года, - все, что он испытал, было близко, понятно, как будто пережито ею самой. Чем бы Маша ни была сейчас занята, в глубине ее души совершалась скрытая работа, что-то большое поднималось и зрело в ней, и никогда-никогда прежде не любила она жизнь с такой силой!
Маша оперлась на кулак и задумалась.
Это было на первом курсе, в начальные месяцы занятий, когда первокурсники знакомились с институтом, присматривались друг к другу, сближались.
В стенах аудиторий бушевали веселые и грозные споры. В сущности, это были не споры: о Маяковском ли шла речь, о новой скульптуре Мухиной, о картинах Левитана или о профессии учителя (институт готовил учителей), возникал ли долгий, трудный разговор о философии - то была борьба не друг с другом, а с тем жестоким, непостижимо чуждым миром, который существовал наперекор юности.
Он не только существовал - в те дни он начинал наступление: первые танки фашизма двинулись на Польшу.
В первые же недели учения в институте Маша сдружилась со многими из однокурсников. Среди них был и Митя Агапов.
Темноволосый студент с продолговатыми глазами и крупным решительным ртом держался спокойней и тверже своих однокурсников, когда ему приходилось участвовать в обмене суждениями. Не мудрено: он до вуза работал и был на три-четыре года старше вчерашних десятиклассников.
Маша скоро заметила: Агапов почти все свое время отдает подготовке к философскому семинару. Он прочитывал груды книг по философии.
- Ты отстанешь по другим курсам, - благоразумно предостерегла Маша.
- Ничего, - улыбнулся Агапов, - остальное я подгоню, когда будет нужно. Сейчас мне важно это.
- Почему? - спросила Маша, разглядывая книги: Фейербах, Гегель, Маркс и Энгельс, Чернышевский, Белинский и Герцен, Ленин.
- Меня заинтересовало, что русская философия развивалась в борьбе с западным идеализмом, - ответил Агапов. - Я хочу уяснить наш спор с идеализмом.
Маша с нетерпением ждала доклада Мити на семинаре.
В первой самостоятельной работе студента ощутимей, чем раньше, и наглядно для всех проявилась способность Агапова выделять основные, важные линии и с решительной логикой доказывать ту идею, во имя которой и писалась работа. Он читал свой доклад, но иногда, отложив рукопись и немного прищурив глаза, словно стараясь что-то увидеть, начинал говорить.
"Диалектика Гегеля направлена в прошлое, диалектика Герцена устремлена в завтрашний день". Вся его работа неопровержимо говорила о том, что русская философская мысль была смелой, освободительной мыслью, и безнадежно трусливым выглядел рядом с ней немецкий идеализм.
...В тот вечер после доклада они долго бродили по улицам. Митя был возбужден, разговорчив.
Они забрели в один из кривых арбатских переулков: деревянный особняк с колоннами, липовый сад за забором - весной там, может быть, распускались фиалки.
Читать дальше