– Я не знаю ни А ни Бэ.
Смеялись.
Вряд ли смеялись, если бы ведали, что не тупость рождала данины странности, а иная перцепция, что задачки и правила означали условности, ей враждебные, и задачка про фирмы, строящие та 5 домов, эта 7 зданий в год, продлялись внутри неё в Апокалипсис шесть-шесть-шесть, как писано, что « здесь мудрость » и кто « имеет ум, тот сочти числа Зверя, ибо те числа суть шесть шесть шесть ». В стремлении цифр к порядку был ужас Зверя с многими ртами и диадемами на рогах, но главное, что была там погибель рода людского. Вряд ли смеялись, если бы знали, что ей затмение, превышавшее самый яростный ослепительный свет, мешало знать .
Формы Даны дивили: дети, раздев её, бормотали:
– Нет ничё! Ты, Данюха, как кукла, блин!
Дана всё позволяла, чтобы ребята с нею дружили, ибо радушие Дане нравилось. Только с ней не дружили: больше мытарили, изгалялись. В общем, дошло к весне, что решили устроить ей «как у девочки». Собрались к ней оравою во главе с бойкой Галей, стали держать её. Облачённая в белый рваный халат, со скальпелем, Галя, детище пьяниц в роли хирурга, ляпнула через белую медицинскую маску:
– Вы умираете, пацыэнт. Я знаю ваши болезни, я их учила в мединституте, и я спасу вас. Вашу болезнь звать «дура»; лечится снизу вверх… Наркоз давай!
Дане брызнули в нос шампунем. Произвели разрез, и другой разрез…
Вслед за чем все умчались с визгом за Галей, перепугавшись. Дана звала в слезах:
– Мне не больно!
Про «операцию» новость вздыбилась и клубилась в подробностях; ребятня донимала Дану глумлением. Завалив третью четверть, всеми шпыняема, Дана как-то пошла сперва вдоль забора проулком и на вокзал затем, а оттуда, сквозь вихри и турбулентность, чем ей мерещился мир вокруг, долго ехала, говоря, коль спрашивали: «Я к дедушке». После Дана тряслась полдня в кособоком автобусе по апрельским пригоркам с редкими рощами и дичающими полями. Кончился путь в Щепотьево, подле речки в долине меж косогорами. Там открылись: храм красного кирпича, разваленный, и два дома, кирпичные, но с сенями из дикого светловатого камня; меньший, при садике, был обочь родника, текущего к речке лугом из бледносерых, высохших, утрамбованных снегом за зиму трав с торчащим столбом над ними. Столб пронзал колесо телеги с ветхими деревянными спицами, на которых толокся немощный старец. Дана, хоть маленькая, достала бы исхудалые и в коросте ступни его. Но она не решилась и подняла взор выше, по мешковинным штанам – к хламиде, к ласковому кривому лицу.
– Ты дедушка?
– Про тебя мне писали раз… – и тот слез. – Я дедушка, но двоюродный… Я вернее, твой прадед, звать Серафим меня.
Он провёл её в дом с квадратным столом близ сводчатого окошка плюс с табуретками и кроватью близ русской печки; выслушал, что могла ему правнучка рассказать; вздохнув затем, мол, «конец» его «подвигам», начал печь топить и еду варить, говоря, что они «проживут»: ему сюда носят пенсию, одевается он в ничто, ест мало и Дане тряпок – шкаф от прабабки.
– Я ведь не есть могу, – сообщила вдруг Дана, чувствуя, что так лучше, именно: здесь живя, ей не есть, совсем.
Познакомив в другом дому Дану с пьяницей лет под семьдесят – с бабкой Марьей, с курицами и псами, дед ушагал на «столп» с насаженным колесом – стоять на нём; дед стоял фасом к церкви – к храму из красного кирпича в развалинах; он стоял, ухватясь за столп. На закате он медленно и кряхтя уселся на колесе своём, свесив голые необутые ноги, и задремал. «Подвижничал» этак столпником.
Дана жить пошла в сём Щепотьево в древнем доме-избе, лепившемся у подножия бесконечного склона, к речке сходившего. Она видела деда (или же прадеда) на столпе то на жухлом апрельском травном лугу, по коему мчали палы, то в сорняковых ордах июля, что возносились даже до старческих тощих ног в кальсонах, либо в сугробах, лезших до спиц колеса подвижника В холода выявлялись струями дыма крыши Мансарово и Лачиново на востоке долины маленькой речки; запад же был таинственен… Дед в морозы слезал порой за нагольным тулупом и чтобы чай попить.
Было им хорошо вдвоём; ни души в снегопад и ливень; а и в погоды разве в неделю, в месяц пройдёт кто: либо поп «флавского», дед поведал, прихода батюшка Глеб заявится повздыхать про «тёмные времена» для веры, либо зятья придут к проживавшей здесь во второй избе в этом самом Щепотьево вышеназванной бабке Марье, – «оба два из Мансарово», объяснялось.
Дана гуляла: к близкой к ним церкви ли (а вернее, к развалинам), что дед звал «Вознесение», где погост пучил холмики без крестов и с крестами и с обелисками; вверх на склон ли, так что за древним, брошенным садом было бурьянное бесконечное поле, раньше «пшеничное», вспоминал дед; к сёлам ли (к отдалённым Мансарово и Лачиново) вдоль руин в садах и столбов без проволок; к быстрой речке ли, дедом званной «Фисон» (хоть имя у речки «Лохна»). Жить-быть в Щепотьево Дане нравилось. Здесь тотальная мировая путаность обнажала вдруг контуры неподдельного нечто, близкого Дане… Годом позднее Дана сдружилась с маленьким мальчиком из Лачиново, приходившим рыбачить, – с Ваней.
Читать дальше