Присланный скрылся в тумане.
Девяткин поднялся на второй этаж за сигарой, спустился, зажёг свет в кладовке, чтоб в кухне был полумрак, и сел в кресло. Всё упиралось в Лену, в первое её слово и в первый утренний жест. Может, она раскается и семью сохранит. Это её вина, с Глусским и с Катей. Она утаила, чья Катя дочь. Вероятно, она изменила ему вчера с Глусским. Мерзко… Но после слов девы в Жуковке он знал, что и сам не без греха. Он изменял Лене с девушкой в косой юбке с журнальной картинки. Он с удовольствием воображал плоть под косой юбкой и вожделел к ней. В христианстве, как он слышал, грешить мыслью ещё хуже. Худшее прелюбодейство — в мыслях. Оба виновны — Лена и он.
Выпив пива, он увидел за окном далекий дорожный фонарь, затканный облачностью. А потом смотрел на сигару рядом на столике… Если бы Лена пришла сейчас, он обрадовался бы: значит, она понимает, как ему больно. Найти свой угол — и вдруг утратить всё… Бедность и безотцовщина, говорят, наследственны. Род его, видно, так долго маялся, быв ничем, что органический и психический строй Девяткиных притягивает беды… Или Девяткины — род иных миров? Как это? Так, как показывает история: когда вкусы Древнего Рима, Франции времён Короля-Солнца, а теперь США становились нормой для других. В некой начальной точке способ мышления и пристрастия одного рода из тысяч других не то, чтобы более отвечали истине, но как-то подчиняли способы мышления и пристрастия остальных. Главный род задавал образец, отвечавший общим свойствам или потребностям. В главном роду, скажем, жадность и злость были сутью, а у других — привходящим, тем, без чего жить могли, но к чему принуждались. Главный род развивал свою суть — прочие же своё давили, следуя штампу. Девяткин не вынес бы, например, жизни тестя. В итоге много родов прозябают в чужой среде, поскольку для них открытие собственной сути означает строительство абсолютно иных культур. Без жены не останется того, что удержало бы Девяткина в мире Глусских, Гордеевых и Левитских…
То есть всё в Лене, а Лена спит…
Может, не спит, а думает?
Но один тот факт, что думает она без него, доказывает: он не нужен, она решает все сама, без учёта его страданий. Он ей не нужен. Он никому не нужен… Девяткин бросился наверх, раскрыл дверь в спальню и увидел, включив свет, её волосы на подушке. Он собирался спросить, что ему делать, зачем она устроила, что правду все знают, а он, её близкий, узнаёт последним… Лена спала, или делала вид, что спит, так убедительно, так презрительно к факту его присутствия, что он сник, свет выключил, ушёл в кухню и снова пил. Долго смотрел на взятую из дома тестя сигару и вдруг зажёг её. Он курил дрожа. Он думал о власти мира, устроенного неким родом. Он верил, что мир сотворён не волею всех людей. Только один род, передающий от предков к потомкам свой взгляд на вещи, царствует; прочие все — рабы. Реальность такова, что даже Лена, вроде бы вольная женщина, — лишь раба. В ней царит тот же штамп — приобретать. На чем основано чувство к бедному? Что эфемерность перед реальностью? А реальность — деньги Глусского, новые веши, которыми можно владеть. Это вроде трамбования почвы и укрепления опоры под ногой. Правило — ценить прочность, надёжность и постоянство.
Он думал о собственной неприкаянности. Он с каждым часом терял всё. Что, если он — вещь за вещью — всё растеряет: дом, дочь, работу… Что, если утратит почву под ногами, а крыльев нет?
Что?
Смерть?
Он ходил по кухне. Бегал, как волк в клетке, взад и вперёд. Падал в кресло, курил, вставал, кидался к окнам и, прижимаясь к стеклу, стонал. Боль росла, пиво не опьяняло… Всё в Лене, а Лена спит, решил он в последний раз, снова падая в кресло и погружаясь в кошмар. Вдруг за окном, на фоне смутного фонаря, что-то мелькнуло. Он, схватив клюшку для гольфа, выбежал, думая, что это телохранитель бродит у дома… Не было никого, лишь туман плыл. Он понял, что так боится, что шагу не сделает. Даже когда вдруг затрещало рядом, он убедил себя, что это кошки, и, пятясь, отступил в дом. Щёлкнув замками, долго смотрел в кухонное окно. Он чувствовал, что в нём опять царит страх. Он ни о чем уже и не думал, только боялся. Погрузился в дрёму, как больной раком, знающий, что после морфия боль вернётся.
Ночью звонили. Кажется, он и очнулся от звонка. Сигара валялась, пиво — все банки — вскрыты. Но утром он был бодрее. Вчерашнюю свою мысль, что у Девяткиных-де своя реальность, счел вздорной. Данность — одна, и он её сохранит. Он в ней останется. Не будет Авраамом, ушедшим в пустыню искать свой мир. Не даст себя вытолкать на задворки. Он начнёт трамбовать почву, чтобы надёжней на ней стоять.
Читать дальше