— Темнота ты, Иван, — ответил Колядин.
— Вот-вот, — охотно согласился Соколовский. — Я об этом и говорю. По-твоему, я дурак и злодей. А по-моему, ты и ногтя моего не стоишь. Вот и вся философия. Однако же правда моя сильнее: если не дам я тебе куска, ты с голоду подохнешь. И ты это, слава богу, уже понимаешь… А я каким родился, таким помру: мне дела нет до ваших хлопот, своих достаточно…
В трубе запела метель. Соколовский тщательно прикрыл за собой дверь, предварительно проверив запор на темнице, и вышел на промысел. У порога остался лежать Абрек. Через минуту он с глухим рычанием бросился к темнице: услышал, как самодельный нож точил дерево. Да, если Соколовский вздумает поселить Абрека в землянке, дело будет плохо: его уши слышат даже во сне.
Пользуясь уходом тюремщика, пленник не обращал внимания на беснующегося Абрека, резал дерево с такой яростью, что руки скоро покрылись кровавыми мозолями. Это было совсем некстати, опять погорячился: тюремщик мог заметить мозоли, понять, чем занимается Колядин. Но прекращать дело нельзя. И, орудуя заточенным костылем как долотом, егерь в этот день столь успешно продвинулся к своей цели, что еле сдержал крик радости, когда чуть не пробил плаху с одного бока навылет…
Соколовский вернулся под вечер встревоженный.
— Слышишь, Прошка-Василий, не унимаются твои люди. Шляются вокруг, будто им другого места нет. Один какой-то дурак забрался на тот кедр, помнишь, здоровущий? У самого-то ущелья? Но, видать, не шишкарь. Не за кедровыми орехами полез. С биноклем сидел… Надо, однако, перебираться отсюда. За перевалом, ближе к Приморью, будет, наверное, спокойнее. Жалко только доброго места, но смастерю другую землянку. А эта в запас останется. Не скоро ее найдут, разве случайно…
Соколовский вышел, принес охапку дров на ночь: печь всегда топилась только под вечер, когда густые сумерки наплывали на тайгу. Ни разу не отступил он от этого правила, хотя порой в продутой за сутки землянке бывало для Василия Никифоровича нестерпимо холодно.
Да, этот зверь умел скрыть свое логово.
Говорят, человек, отправившись в дорогу, первую половину пути думает о том, что он забыл дома, а вторую — что ждет его впереди. И Касьянов не был исключением. Под грохот вездехода он вспоминал расставание с женой, ее напутствия. Затем перебирал в памяти детали последнего разговора с Сабуровым и, наконец, задумался о своих помощниках: горячем и смелом лейтенанте Ахметове, о Савельеве, сдержанном и неустрашимом…
Может быть, кто-то из них в смертельной схватке с вооруженным бандитом погибнет. Может быть…
Савельев? У него уже трое детей мал-мала меньше, жена больна, не работает, и он еле сводит концы с концами, потому что огорода себе завести не может — служба… Ну, ладно, а почему должен умереть Ахметов? Сейчас, прижавшись к его плечу, он напевает свою татарскую песню, и длина ее равна длине их пути. Его любимая девушка где-то живет в старой Казани и каждую неделю присылает ему письма. И Ахметов, прищелкивая языком, сразу становится серьезным и весь вечер рассматривает листок письма, словно хочет найти в нем кроме текста еще что-то, не менее важное. Почему? Зачем он должен умирать?
А Колядин, которого они теперь все вместе ищут? Ему — зачем? Гитлеровская пуля его не взяла, а от бандитского ножа он погибнет? Сколько же один подлец может наделать горя! Если эту сволочь не обезвредить, он может принести еще больше зла, чем уже принес. Потому они и едут, оставив свои семьи, любимых, чтобы другие могли быть счастливы. Раньше — до женитьбы — Касьянов как-то не задумывался об этом. Его увлекала борьба с сильным и опасным противником — она подкрепляла его мужскую гордость, будоражила кровь, как вино, но он мало задумывался над целью этой борьбы. И только сейчас, поняв ответственность не только за себя, но и за других, он увидел ту истину жизни, которая лежит в основе всех человеческих отношений. Ему вспомнилась дилемма: «Если я только за себя, то зачем я? А если я — за всех, кто за меня?» Лет десять назад она показалась ему туманной и риторичной, а сейчас. он увидел внутреннюю пружину этой простой мысли.
— Ахмет, — сказал Касьянов, — о чем ты поешь? Ахметов повернулся, блеснул черными вишенками глаз с косым разрезом, легонько толкнул его в бок и ответил:
— Моя пел о Казани. Ай, Димка, какие там яблоки! Кулак свой дай — во! Такой. Девушка там есть — тысяча и одна ночь. Красавица. Солнце? Оно тусклое, когда она смотрит…
Читать дальше