Некоторые из них жили вполне безбедно, хотя нигде не работали; конечно, — на окраинных улочках старой части города, подальше от шумного центра, где все на виду, жили тихо, не обращая на себя внимания, стараясь понапрасну не мозолить людям глаза и во всем следуя древней лакской пословице: «Овечий язык ешь, а человечьего берегись». Отсюда — и высокие каменные или глинобитные заборы, и массивные, окованные железом калитки с оконцем-глазком, запирающиеся на крепкие засовы, и громыхающие во дворах цепями откормленные злобные волкодавы.
В калитку одного из таких дворов ранним июньским утром сорок первого года постучался мужчина в горской папахе из золотистого курпея, гимнастерке из старого сукна, порядком потертой, давно, как видно, не стиранной, и в таких же галифе, вправленных в сапоги. Смуглое лицо его с тонкими щегольскими усиками на верхней губе, выражало туповатое почтение и затаенный страх, когда он, после некоторого колебания, три раза, с равными промежутками, стукнул в калитку костяшками пальцев.
Во дворе звякнуло, послышалось глухое рычание. Мужчина в папахе постоял, вороватым взглядом окинул пустой узенький переулок, спускающийся под гору, и постучал еще раз.
Приоткрылось с той стороны круглое маленькое отверстие в калитке, и на раннего посетителя глянул выцветший, в красных прожилках, старческий глаз.
— Ты? — спросил после долгой паузы дребезжащий глухой голос.
— Я, святой отец. Впусти с миром, — робко ответил посетитель.
— Входи.
Закрыв калитку на засов, встретивший раннего гостя старик в длинном до пят шелковом халате и расписных мягких чувяках, с белым тюрбаном на голове, ворчливо пробормотал что-то и показал костлявой рукой с сухими белыми пальцами на посыпанную гравием дорожку, ведущую к дому.
— Иди вперед, — без малейшего акцента сказал по-русски старик, легонько толкнув в спину явно оробевшего визитера.
Тот покорно повиновался, с любопытством рассматривая двор и постройки. Все тут было крепко, надежно, с запасом.
Полутораэтажный дом из желтоватого кирпича с затейливыми украшениями и полумесяцами на пилястрах, крытый круглой старинной черепицей. В форме оконных рам, дверей, крашеных, видимо, давно, но чистых и аккуратных, мелких кирпичных деталях наружных подоконников и наличников чувствовалось тяготение к восточному великолепию, ограниченному, однако, скромными размерами постройки и почерком мастера, которому явно не доставало чувства меры и пропорций — домик вышел приземистый, кряжистый, и ему вовсе не шли все эти тяжеловесные излишества. Построен он был, пожалуй, лет сто назад, судя по раскрошившемуся кое-где кирпичу и позеленевшей черепице, но содержался в полном порядке.
Сразу за домом виднелась длинная беленая постройка из туфа с подслеповатыми арочными окошками под самой застрехой — не то сарай, не та амбар, — а еще дальше — зеленел сад — груши, айва, урюк.
— Мир дому твоему, Омар Садык, — остановился гость у порога.
— Входи, — так же сухо, фальцетом повторил хозяин.
Большая кунацкая, куда Омар Садык проводил человека в папахе, представляла собой классический образец помещений такого рода. Вошедший осторожно переминался с ноги на ногу, не зная, как вести себя среди этой роскоши. Настоящий персидский шелк расшитых подушек, турецкий орнамент огромного ковра, покрывающего всю заднюю стену, увешанную серебряным оружием — был тут и строгий с коричневой рукояткой кабардинский кинжал, и кривой ятаган с уширенным косым клинком — страшный нож янычар, и сверкающая насечками по серебру ножен настоящая кубачинская сабля. Пол устлан циновками, сбоку, у стены — инкрустированный мавританский столик, на котором стояли кальян и искусной работы бронзовый кувшин для вина с шишаком-крышкой, откидывающейся на шарнире. В углу, у окна, в огромной фарфоровой вазе, расписанной миниатюрами, изображающими сцены из жизни сераля [48] Сераль — гарем.
, рос куст лимона.
Омар Садык кивнул гостю на подушки, разложенные у стены, и первый показал пример — сел спиной к стене, скрестив по-турецки ноги.
Несколько минут старик молча смотрел на смущенного посетителя.
Жесткое волевое лицо хозяина, желтовато-пергаментного цвета с водянистыми, но все еще пронзительными глазами и ястребиным носом выражало смешанное чувство брезгливости и презрения. Губ почти совсем не было на этом бесстрастно-холодном лице — узкая ехидная щель. Брови, белые, как вата, изредка шевелились, как бы следуя неторопливому течению его мыслей. Он снял чалму — знак паломничества, совершенного в Мекку — хаджа, как называли святое хождение магометане, и обнажил совершенно лысую голову, блестящую, как полированный шар, сплюснутый с двух сторон. Погладил узкую козлиную бородку, тоже белую, словно приклеенную.
Читать дальше