— И ключ, небось, ротозеи на условленном месте оставили, — зло предположил он, подметив дважды и в разных значениях промелькнувшее слово: «Ключ!»
Перепрыгнув через валик снега, он вошел в калитку, намереваясь только сунуть руку в скворечник и убедиться, но, когда ничего там не оказалось, двинулся к дому и, не отыскав ключа ни под половиком у дверей, ни в резиновых галошах, висевших на гвоздиках йо обеим сторонам крыльца, ворча, полез через сугроб к распахнутой форточке и стал шарить на ощупь в простенке… В этот момент он услышал позади себя шум, крик: — Руки! Руки! Убью-ю-ю! — и дуло больно уперлось ему в спину…
— Все-таки я гений, — застенчиво подумал про себя Макасеев, покорно поднимая руки и чувствуя, как цепкая рука шарит по карманам, извлекая кошелек, платок, «Вальтер» и, наконец, служебное удостоверение…
Макасеев старался не шевелиться, успокаивая себя тем, что еще неизвестно, кто кого поймал, но едва дуло перестало упираться ему в спину, позволил себе обернуться: он увидел испуганного милиционера в валенках с двумя пистолетами, платком, кошельком и удостоверением в сложенных горстью ладонях и поодаль, на улице, старуху-наводчицу…
Всю обратную дорогу Макасеев улыбался, правда, не происшествию, а тому, что случай подсказал ему по крайней мере одного из трех действующих лиц — не убийцу, не убитого, но ДАЧУ: он не сомневался, что это была дача Сарычева, поскольку помнил о предыдущей аналогичной подсказке, когда участковый так неудачно прищучил академика…
— Все известно, всё открыто, все вопиет — это мы не видим, не слышим, не готовы понять, — думал он, отыскивая в деле на плане-схеме дачу Сарычева, однако логика не сработала — оказалось, что это совсем другая дача и даже не рядом… Тем не менее, скорее из обиды и упрямства, чем по здравому размышлению, Макасеев, не имея оснований вызвать академика, решил сам к нему заявиться и невзначай спросить, не оставлял ли тот для кого-нибудь ключа в тайнике на даче и… нашел ли он его, когда приезжал тогда, ночью…
С той поры мы заметно отдалились друг от друга, и хотя я по-прежнему обращался к нему на «Вы» и никогда, даже про себя, не называл его отцом, он стал держаться со мной подчеркнуто отчужденно. Мне кажется, что независимость характера Дмитрия Борисовича сыграла с ним дурную шутку — подсознательно он отталкивал от себя именно тех, кого любил, кем дорожил, тех, к кому боялся привязаться; отталкивал, видя в них не живых, ранимых людей, а лишь олицетворение собственной слабости.
Он никому не хотел принадлежать: ни женщине, ни ребенку, ни вещи, ни идее… Только мне, мне одному, удалось добиться того, чего он так последовательно избегал, — завершенности. Правда, какой ценой? Стоило Сарычеву предложить мне свое имя, как из страдающего сироты я для него превратился в жеманного, лживого, подлого сына и оказался в одном ряду с предметами на раз: Верочкой, машиной, телевизором. Я стал чем-то вроде линзы от телевизора, которая торчала на тумбочке, пережив «Рембрандт», надоевший Сарычеву всего за месяц (что означало четыре передачи!) и лично вынесенный им на черную лестницу к лыжам, гирям и железным бидонам с побелкой…
Линза пылилась, в неувеличивающем углу паук мумифицировал двух-трех жалких мух, которые могли бы сохраниться там до Судного дня, если бы возмущенный Тверской не чихнул генеральским, не прикрытым ладошкой, чихом: мух сдуло, линза стала в оспинку…
Смешно сказать, но нас, брошенных, словно что-то роднило (может быть неразделенная, после мига счастья, любовь к Дмитрию Борисовичу?). Презирая Верочку, я не мог без нее и раздражался, когда мой слух не ловил в отдаленном конце квартиры звука разбившейся чашки; плакать я уходил на черную лестницу и, оседлав там телевизор, выводил на маленьком пыльном экране, зернисто-глянцевом, как засвеченная фотобумага, новые для меня буквы: «И. С.»; а в редкие часы одиночества на даче меня влекло на кожаные сиденья машины…
…Машиной Сарычев воспользовался буквально один раз — поехал на юг, в горы, что по тем временам было смелым поступком; добрался почти до зоны снегов, а оттуда уже пешком — к вершинам… И все — один! Непонятно только, откуда же взялись фотографии, которые он многократно перепрятывал, однако не уничтожил…
Я думаю, Сарычев был счастлив на этой вершине: закрыв глаза и устремив лицо солнцу, он лежит в снегу, и плохо пропечатавшиеся соседние пики хранят безветрие…
Через много лет на вопрос врача он припомнил случай, когда после сладких снов в снегу некоторое время «жало» поясницу, но само прошло, смазанное изнутри и снаружи спиртом… Ответил спокойно, словно еще тогда, в горах, предвидел, что за счастье надо платить, и решил расплатиться почками…
Читать дальше