Не знаю, сколько прошло — пять, десять, пятнадцать минут, — но конструкция у меня над головой начала медленно подниматься. Когда нижний край поравнялся с плечами, я нагнулась и вынырнула. С наслаждением глубоко вдохнула, наполняя легкие свежим ночным воздухом. Мужиков пьяно повело влево, на меня они даже не глянули. Да они, похоже, и не поняли, что держали меня в плену.
Я огляделась, соображая, где нахожусь. Бой барабанов сюда еле долетал. Толпа рассосалась. Я стояла одна, на незнакомой улице. Ни вывесок, ни указателей, ни ориентиров. Да и не улица это была, а кривой, обсаженный деревьями проулок, давший приют выводку ветхих викторианских домишек, каждый из которых на свой лад переживал упадок. Где-то дурным голосом орал кот. В окне второго этажа медленно прошла девушка в желтой ночной сорочке. Тонкая рука протянулась к выключателю, и комната погрузилась в темноту. Как все это знакомо! Я здесь уже бывала? Кто-то описывал мне эту самую сцену? Или я вычитала в книге? Порой книги и жизнь сплетаются в затейливое оригами, в замысловатых складках и загадочных очертаниях которого не отличить одно от другого.
В конце проулка я инстинктивно свернула направо. Викторианские домики уступили место многоквартирным домам, барам и забегаловкам. Через какое-то время (точнее не скажу) я вышла к парку Долорес, двинулась налево и вверх по холму, мимо сквера, усеянного мусором: пустые бутылки, брошенный за ненадобностью красный капюшон, цепочка бумажных скелетов, раскачивающаяся под ветром на фонаре. Ноги ныли, но я все шла. Только на Двадцать восьмой улице я догадалась, куда направляюсь. Когда начался крутой подъем, мне казалось, что я иду уже много часов. В моем старом квартале было тихо. Каких-то полтора километра до района, где грохочет праздник, а словно другой город. На полпути к вершине я остановилась у знакомого деревца каллистемона и, обернувшись, задрала голову. На втором этаже горел свет, кормушка на оконной раме отбрасывала причудливую тень на тротуар. Который час? На моих часиках — половина первого ночи. Я присела на нижнюю ступеньку крыльца и стала ждать. Поднялся ветерок и принес запахи маминого сада — мята, лаванда, шалфей.
В двенадцать сорок три я встала и уже не спускала глаз с моего окна. В двенадцать сорок пять, как и говорил Торп, штора опустилась и свет погас. Я глянула на холм, на Алмазные Высоты. Там, на скале, космическим кораблем высился дом Торпа, странным образом гармонируя современными формами и с холмом, и с деревьями. Сейчас. Не знаю, произнесла я это вслух или только подумала, но в тот же миг в кабинете Торпа вспыхнул свет.
Наверное, своя симметрия имеется во всем, и модель наших дней не менее достоверна, чем математическая модель Вселенной. Просто чтобы понять ее, нужно вернуться на несколько шагов назад, перевернуть страницу вверх ногами, взглянуть на жизнь под другим углом.
Я представила себе женщину, которая живет в моей комнате. В эту самую минуту, не подозревая об этом, она превращается в действующее лицо нового романа Торпа. Какое имя он даст ей, какие слова вложит в ее уста? Узнает ли она себя, если однажды прочтет эту книгу?
Окна, окна, в городе тысячи окон. За каждым хватит историй на целую книгу. А фотографии внутри сени: каждое лицо — начало сотни историй. Подлинных и ложных. История моей семьи… Как долго мы позволяли рассказывать ее за нас.
Я зажмурилась. Если хорошенько сосредоточиться, удастся услышать в доме голоса родителей. Нет, конечно, их там нет, но ведь можно и пофантазировать, придумать себе иную жизнь. Жизнь, в которой мама и папа по-прежнему живут вместе, в нашем старом доме. Вот сейчас сидят на кухне, папа рассказывает маме историю про то, как ездил в командировку в Швецию и случайно встретил в стокгольмском аэропорту институтского приятеля. А мама в ответ расскажет, как недавно отменили приговор ее подзащитному, осужденному на десять лет. Обе истории реальны, только рассказывали их мне родители поодиночке: мама — в своем новом саду в Санта-Круз, среди пунцовых бугенвиллей и серебристых, бархатных «овечьих ушек», а папа — по телефону из Лондона, где был в очередной командировке. В действительности они были за тысячи километров друг от друга. Только в воображении могла я соединить своих родителей, заставить их говорить друг с другом как прежде, словно не было страшного удара, расколовшего их жизнь. Наверное, я могла бы часами так стоять, прислушиваясь, мечтая…
«Финал мог быть одним-единственным, — говорил Торп о своей первой книге. — Как только я это понял, писать стало до смешного легко». Он сидел за столом в своем доме на холме и пялился на меня, будто не мог уразуметь — в самом деле здесь я или мерещусь ему.
Читать дальше