Митя явно волнуется. Дверь приоткрывается. Мы видим перед собой толстого мужчину, который присутствовал в комнате ребе во время несостоявшегося жертвоприношения. Мужчина в пижаме, шлепанцах ( так мой дед ходил не только в винный магазин, но и в Союз писателей, где у него был свой кабинет. – Примеч. В. Л. ), в руках у него огромный кусок арбуза. Красный, ярко-красный, волокнистый…
Арбуз – крупно…
Камера отъезжает.
Мы видим мужчину, который сидит на стуле, ярко-красное пятно было его лицом. Это сплошной синяк. Мужчина явно не рассчитывает остаться в живых, он хочет умереть, и побыстрее. Мы догадываемся об этом, потому что он говорит:
– Я не рассчитываю остаться в живых, – говорит он.
– Я хочу умереть побыстрее, – говорит он.
– Гады, фашисты гребаные, убейте меня, – говорит он и плачет.
Громила качает головой.
– Арон, – говорит он осуждающе.
– Как твой язык повернулся назвать нас, твоих товарищей, фашистами? – говорит он.
– Нас, евреев? – говорит он.
– Говно ты, Арон, – говорит он.
Безо всякого гнева бьет велосипедной цепью по лицу Арона. Бьет слабо, но лицо уже сплошная рана, так что Арон страшно и дико вопит – вернее, начинает, – но ему затыкают рот какой-то тряпкой. Так что он мычит, пока ему на лицо не выливают стакан воды. Он мычит еще сильнее. Все смотрят на Митю, который растерянно стоит перед жертвой с чайником.
– Митя, твою мать, – говорит громила.
– Ты температуру воды проверил? – говорит он.
Все смотрят еще раз на чайник. Из носика вьется дымок (Митя полил жертву кипятком вместо холодной воды). Громила качает головой, идет на кухню, возвращается с вазой – хрустальная, наклейка крупно «GDR» – и, смачивая тряпочку, аккуратно, даже ласково гладит ею по лицу Арона. Тот затихает. Громила вынимает у него изо рта тряпку.
Тишина секундная.
Задний шумовой фон – слабые крики девушки. Ну, той, которая дрочит, – крики слабо слышны во дворе.
– Что это там у вас? – недоуменно говорит Митя.
– Надька Шмейрзон… та, что… Цилина дочка, – говорит Арон медленно.
– Поздний ребенок, – говорит он.
– Дурочка она, дрочит, не стесняется, – говорит он.
– Не работает, не делает ни хера, целыми днями на подоконнике сидит да мужиков поджидает, – говорит он.
– То дрочит, то в истериках, – говорит он.
– Девять абортов уже черт знает от кого, – говорит он.
– Больная… – говорит он.
– Мать мучается, а в дурку не сдает, – говорит он.
– Говорит, жалко, – говорит он.
Потом вдруг плачет. Рыдает. Видно, что ему сейчас жалко и Цилю, и Надю, и себя… Горе вообще облагораживает…
Тишина. Стоны – очень отдаленно – девушки. Мужчины молчат, на всех маски, хотя, совершенно очевидно, Арон их всех знает. Наконец громила прерывает молчание.
– Арон, мы не фашисты, – говорит он.
– Фашист – это тот, кто плюнул на свой народ, – говорит он.
– …и отказался жертвовать своим отпуском ради того, чтобы найти денег для репатриации сотен тысяч семей, – говорит он.
– Знаю я вас, жлобы, – говорит Арон.
– Все себе хапнете, – говорит он.
– ОБХСС по вам всем плачет, – говорит он.
– Арон, ты не прав, – говорит Митя.
– Чем вам здесь плохо? – говорит Арон.
– Мы здесь такие же граждане, как и другие люди, – говорит он.
– Евреи везде, – говорит он.
– …даже Менделеев был еврей! – говорит он.
– Сын портного Менделя, а фамилию переделал, – говорит он.
– Вот видишь, – говорит мягко громила.
– Переделал фамилию… – говорит он.
– Налицо ущемление прав, – говорит он.
– Яков, если нам разрешают даже открывать таблицу Менделеева, то о каких ущемлениях мы можем говор… – говорит Арон.
– Мы не можем быть спокойны, пока у нас нет своей страны, – говорит Копанский.
– Она у нас уже больше десяти лет есть и что? – говорит Арон.
– В конце концов, это ваше лично дело, эти сокровища долбаные, – говорит он.
И снова начинает плакать. Потому что прекрасно понимает, что это и его дело, которое таким быть очень скоро перестанет. Потому что он сам очень скоро перестанет быть.
– О-о-о-о-о… – раздается стон издалека.
Мужчины качают головами.
– Арон, тут все дело в том, что… – говорит один из них
– Мы не можем быть уверены в конфиденциальности… – говорит кто-то.
– Слово коммуниста! – восклицает Арон так же живо и с такой же глупой и идиотской надеждой, что и жертвы процессов 30-х годов.
– Я даю вам слово коммуниста, что нико… – говорит он.
– Арон, вас было трое, – деловито перебивает его Митя.
Читать дальше