И долгим, долгим станет вечер у стариков. Они будут молчать про то, что не дает покоя и рвется с губ. Но зачем бередить и без того больное?
Макарыч долго стоял неподвижна. Смотрел на тайгу, куда ушел Колька. Убережет ли она его? Почему-то некстати вспомнилось свое, неказистое. Те пятнадцать лет.
Ко многому были приспособлены его руки. Но вот к тайге… К ней нужно было сердце. Руки она познала всякие. Многих наказала. Не пустила других. В топях задушила, в пожарах сожгла, не уберегла от зверья. Иные люди сами в ней зверели. Смеялась тайга, оскалив черную пасть над двуногими, что, не найдя выхода, друг дружку ели. До такого ее зверье не доходило даже в самую лютую годину. Забавляясь, тешилась над утопающими и ее глубоких коварных речках. Знала крики их никто не услышит. Ни старого, ни малого не щадила тайга, коль не взлюбятся. Сама приговор выносила. Никого не миловала, не прощала. Только избранных любила тайга. Щадила, баловала. А потом приковывала к себе навсегда. Кого приютила, тот не смог вырваться. Колдовкой присушивала. Даже мертвых не выпускала. Могильными стражами хмурые печальные ели ставила. Да кресты березовые. Белые, как утренний ленивый туман.
Макарыча тайга встретила настороженно. На каждом шагу проверяла. За оплошки больно била. Знал лесник, что нельзя лебедей стрелять. Да однажды не выдержал. Счет дням голодным потерял. А тут лебеди. Осенил себя крестом. К ружью приложился. Пальнул. Лебедку срезал. Лебедь-то долго над подружкой кружил. Звал так нежно, что у Макарыча лоб вспотел. Как человек, убитую оплакивал, а потом взмыл высоко. Лесник даже из виду его потерял. Но не успел опомниться, как тот кровавым комком около лебедки упал замертво. Макарыч вначале порадовался: вот, мол, и поем. Да только куски в горло не лезли. Вроде не мясо, а куст шиповника в рот запихал. Мокрота глаза одолела. Положил Макарыч добычу в мешок и было дальше двинулся. Осенний перелет шел. Думал гусей пострелять. Сел под кедрач. Запрятался. Как вдруг услышал крик вороний. Выглянул. А ворон над ним, как над падалью, кружит. Кружит, родичей на пир скликает.
— Ужо я-те, стерва, накричу! Чертова задница! Ишь, лешак, ослеп. На живово заритца, анафема!
Вскинул ружье старик. Да вдруг из глаз искры полетели. Тело обмякло, осело гнилой копной. В ушах звон погребальный. И туман поплыл перед глазами, черной сажей вымазанный. Вот туман в клубок скрутился. Обернулся котом: глазищи зеленые пялит на Макарыча и облизывается.
Лесник ему кулак показал. А кот хвостом крутнул. Зубы оскалил. К человеку подкрадываться стал. А сам в глаза смотрел и улыбался. Прямо на горло целился. Вот замер, прижался к земле. Только хвостом, что палкой, молотил. Макарыч его обозвал паскудно. Тот даже не сморгнул. Тогда, собрав последние силы, лесник перекрестился. Кот как взвыл. Закрутился бешено. Исчез. Только закричал по-вороньи.
Очнулся Макарыч, глядь — ворон над ним сидит. Орет базарно.
— Цыть!
Ворон, испуганно поперхнувшись, тяжело отскочил. Макарыч сел. Тяжело гудело в голове. Огляделся и понял, что сел он под кедрач, у которого сучище отгнил. Как только он пошевелил дерево, сук и огладил его по башке. Чуть и навовсе не пристукнул.
— Прости мине. Господи. Не стану боле заритца на лебедей. Но не с жадности грех содеял. Прости раба свово, — шептал лесник, уходя от страшного места.
Вспомнилось и то, как однажды, тоже по голоду, куропатку с выводком подловил. Последний-то птенец шибко шустрым оказался. Далеко убежал. Казалось, вот-вот поймает его лесник. А тот — раз в сторону. Хоть птица малая, а ум имела. Бросил было погоню, да приметил — уставать начал птенец. Снова погнался. Птенец на кочку, Макарыч за ним. Да только кочка обманной была. Провалилась под ногами. По колени в трясине увяз. Вокруг ни деревца, ни кустика, под руками трясина. Чует, как ноги все больше затягивает. Изо всех сил стал выкарабкиваться. Да нешто трясина выпустит? Закричал во всю глотку. Никто не откликнулся. И только тут заметил почерневший сук, неведомо как сюда попавший. Еле дотянулся до него. Он и выручил.
Продрогнув то ли от холода, то ли от воспоминаний, Макарыч вернулся в избу. Долго вился над трубкой задумчивый дым. Оседал на белых висках, путался в седой, как облако, бороде.
Марья вязала носки.
— Кому ты их? И так вона неношеных сундук полон.
— Да этой, что приходила.
— То верно.
— Может, в утро сходим к ним?
— К Акимычу надоть. Давненько изведать сбиралси.
— Надо. Кабы не он…
Читать дальше