— На деле припухли?
— Да. На охоте и на деле. Ими теперь прокуратура займется.
— А кого замели?
— У меня по делам никто из них не проходил. Не знаю, — развел руками Коломиец и спросил: — Почему всех фартовых интересует, выжил ты или умер? Зачем надо было убить тебя? Ты что утворил, что все фартовые врагами стали?
— Интересуешься? А зачем? Шмонаешь, за что зацепить, чтобы приклеить дело? Не выйдет! Не обломится!
— Неужели ты настолько пакостный? Как я знаю, никто за тебя на разборке голос не подал. Одной душой решили — убить! Ну и тип ты, Коршун!
— Из-за тебя, гада! — не выдержал фартовый, зло глянув на Коломийца, и скулы его побледнели.
— Не понял, объясни! — потребовал следователь.
Но законник внезапно обхватил руками голову. Сдавливало виски. Резкая боль опускалась от макушки к скулам и оседала тяжестью в каждой клетке.
— Воды. Дай пить, Катька! — позвал фартовый санитарку в последний миг, но той не оказалось рядом.
В глазах запрыгали черные мошки. Вот они сбились в тучу, залепили глаза, закрыли свет.
— Что это с ним? — удивился Коломиец.
— Слаб мужик. У него интерес к жизни пробудить надо. А ты о чем с ним говорил? То-то и оно! Я его у смерти из лап вырываю, а ты его — в могилу. Погоди приходить. Не губи его! Для меня все больные одинаковые. Я не делю их на плохих и хороших. Все, кого оперирую, вроде как родными мне становятся. Привыкаю к ним. Болею за них, не сплю ночами, выхаживаю каждого. Как ребенка заново дышать и жить учу. Они — моя радость. Ведь я их смерть одолел. Другого мне не дано. Но за свое… Не мешай! Когда он выйдет отсюда, как хочешь… А пока — не приходи! — психовал Баргилов.
— Юрка! Давно ли сам бандитом его звал? Что нынче случилось?
— Ничего. Просто была одна ночь, когда он чуть не умер. Таких ночей хватало. И все же эта была страшной. Нужна была кровь. Подошла моя и санитарки. Потом мы с нею до утра около него были. Тебе не понять, что это — вырвать жизнь у смерти!
— Неделю жду. Но потом навещу, — пообещал следователь.
Едва Коломиец вышел из ординаторской, Баргилов заглянул в палату к Коршуну. Тот лежал, отвернувшись лицом к стене, и, казалось, спал.
Но нет… Не до сна ему было. Едва вернулось к нему сознание и черные лужи исчезли из глаз, Коршун увидел белый потолок, белую дверь, белую тумбочку, вспомнил, где он находится. Сердце сжалось от страха перед будущим.
Коршун не боялся смерти. Его пугала неизвестность. Как и все сильные натуры, он не любил неопределенности. И старался избегать их, ускорял развязку.
Больница… Как он попал сюда? Помнил последнее — крик сявок. Они предупредили фартовых о милиции. Хотя кто осмелится сунуться на Сезонку? Да еще открыто? Там фартовых сами жители, собаки, все углы и закоулки берегут. В них новичку как в лабиринте. Не выйти. Только погибнуть.
Милиции оттуда уйти без потерь почти невозможно.
Но кто закинул в больницу? Лягавый трехает — он. Но как? Выходит, кенты бросили его мусорам? Но зачем? Отвлечь их, чтоб самим успеть слинять подальше? Нет-нет, на Сезонке законникам бояться нечего! Там всюду свои, хазы, шмары… Оттуда срываться ни к чему, копошились у него в голове обрывки воспоминаний. И вдруг он улыбнулся. Вчера еще этот чудак-врач нес: мол, чтобы вылечиться скорее, надо не думать о плохом, вспоминать приятные моменты из жизни. Они, мол, бывают у всех.
Светлые минуты… Коршун закрыл глаза. И снова в памяти встал образ бабки. Спокойная добрая сказочница. Она умела печь пироги с грибами, малиной. Ох и вкусными они были! Особо с холодным молоком, которое опускалось в колодезь в глиняном кувшине.
Бабка любила внука больше самой себя. Словно в нем одном вместилась и жила ее ушедшая без возврата молодость с мечтами и скупыми радостями. Мало их выпало на ее долю, оттого хотелось, чтобы судьба внука была светлее.
«Колюшка!» — иначе и не называла мальчишку. Она гладила его плечи, спину, голову шершавыми руками, пахнущими тмином, вишней, укропом. «Спи, мой соколик, радость моя незабвенная», — говорила, закончив сказку, и укрывала внука одеялом, чтоб ни сквозняк, ни холод не пробрались к нему. Она берегла его от бед и от бурь, от чужих людей и от ссор родни.
Колька любил засыпать на ее коленях. Бабка перебирала его волосы, напевая тихо что-то знакомое, дорогое и давнее.
Какими добрыми и большими, какими усталыми были ее руки! Они так много работали и умели все.
Колька знал каждую венку, всякий ноготь сызмальства. Бабка была для него всем на свете. Ее одну он любил и слушался, ею дорожил и помнил всегда.
Читать дальше