Друга рука из руки ускользнет,
чья-нибудь тень на пороге мелькнет.
что же случилось с тобою?
Холст на подрамнике, рифма в струне,
но по привычке в родной стороне
стаю приветствуют стоя.
Чем дорожил и дрожал, не дыша,
всё, что за жизнь накопила душа, —
на голубом золотое.
Один, с лампадой, у мольберта,
и день, и год, и век подряд
кладешь на лед осколки света
и ешь с горчинкой виноград.
Вдали от славы и погони
полуприкаянный приют,
где лозы ластятся к ладоням
и до балкона достают.
Подъем – и ступени глухие
уводят в заброшенный зал.
Сиони в ущелье Марии
мне старый грузин показал.
Алтарь в изголовии храма,
иголки лучей из бойниц,
причудливая панорама
святых из районных больниц.
Суровая серость и сырость,
ушедших веков толкотня.
Последняя божия милость,
последние проблески дня.
Как пламенеют георгины,
в кривом и узеньком дворе.
И дверь в просветах паутины
распахнута. И на горе
видна дорога до погоста,
куда покойника снесли.
Ореховый, непрочный остров
в раздорах неба и земли.
Там до сих пор земляк чугунный
пугает птиц и лошадей,
и с постамента ночью лунной
хрипит: ужо я вас, б…й!,
Ему мерещатся измены,
подсчет последних голосов
на съезде, выстрелы, сирены
между надгробий и лесов.
Что до него моим соседям?
Сидят за струганным столом,
и дом усталый к их беседе
прислушивается с трудом.
И дольше солнца согревает
им душу юное вино.
На флейте девочка играет.
И всё уже предрешено.
В городе и сумрачно, и гулко.
Из раскрытой двери на балкон
бьется над Метехским переулком
фортепиано звонкий обертон.
Времени срывает паутину,
возвращает прежнее житье,
желтое стекло бенедиктина,
черное молчание твое.
Но когда закончится соната,
грелка, чай в холодную кровать, —
между обретеньем и утратой
ничего не стоит вспоминать.
Спасите вино «Ахашени»!
Мне жаль и другие, но в нём
Сплетаются древние тени
И кровь наполняют огнем.
Не трогайте бочки в подвалах,
Не жгите плантаций, сосед!
На наших просторах немалых
Хватает несчастий и бед.
Не слышат. Все ближе морозы,
бледнеет зеленый наряд.
Сцепившись, последние лозы,
как перед расстрелом стоят.
Перекрестным дождем окропило обители разные,
до утра завывают ветра в водосточной трубе.
Ты спроси, что за этими ставнями празднуют,
загляни: может быть, поднесут и тебе.
Говорят, обмывают звезду да нашивку на кителе
за победу над тем, что тебе больше жизни родней, —
над редеющим кругом друзей, над портретом родителей,
над тобой, надо мной, над страною, уже не твоей.
Ищем странника посох, когда не хватает нам воздуха,
потому что никак не надышатся им палачи.
До других берегов можно морем, а можно и посуху,
только не суждено, хоть моли, хоть молчи, хоть кричи.
«Дом с крылечком и вода…»
Дом с крылечком и вода
в зябкой луже у колодца
возвращают нас туда,
где не сразу узнаётся
санитарная беда.
Божьим снегом между рам
называли в блестках вату,
мама мыла рамы там
и носила хлеб солдатам.
Листья липли к сапогам.
Мама мыла раны вам,
тем, кто пуще злой неволи
в пулеметный ураган
ненавидел снег и поле,
дым с разлукой пополам.
Но зато, когда в ненастье,
с колбой, как из-под земли,
возникала мама Настя,
неразбавленное счастье
вы глотали, как могли.
Кому Россия не чужбина,
но крест, молитва и слеза,
и под прицелом карабина
своей судьбе глядит в глаза.
Но лишь за то, что на восходе
сражался маленький отряд,
его к пожизненной свободе
приговорят, приговорят.
То крик привидится дельфиний,
то снов застывший стеарин.
Со мною свет спокойно-синий
и камень твой – аквамарин.
Читать дальше