Тем временем день проходит, а Филемон все не является на свидание, назначенное слушателям. Кое-где раздается ропот недовольства медлительностью поэта, но большинство защищает его. Однако, когда продолжительность ожидания становится чрезмерной, а Филемон все еще не показывается, посылают нескольких вызвавшихся сходить к поэту и пригласить его придти, и – те находят его на собственном ложе мертвым. Испустив дух, он только что успел окоченеть и лежал на постели, напоминая погруженного в размышления человека: все еще рука заложена в книгу, все еще лицо прижато к поставленному отвесно свитку, но жизнь уже покинула его, исчезли мысли о книге и забыты слушатели. Вошедшие некоторое время оставались без движения, пораженные неожиданностью события и красотою этой удивительной смерти. Затем, вернувшись к народу, они сообщили, что поэт Филемон, который, как ожидали, придет в театр, чтобы дочитать свою вымышленную комедию, уже доиграл дома настоящую драму. Да, ведь он сказал уже этому миру, «хлопайте и прощайте» [78], а своим близким: «горюйте и рыдайте» (вчерашний ливень был для них предвестником слез). Погребальный факел преградил путь его комедии к факелу свадебному [79]. «И так как этот превосходный поэт, – говорили посланные, – закончил свою роль на сцене жизни, to прямо отсюда, где мы собрались, чтобы послушать его, нам следует отправиться на похороны, и придется сейчас устроить его погребение, а потом, вскорости, чтение стихов» [80].
Эта история, которую я рассказал вам, давно мне известна, но сегодня она пришла мне на ум в связи с той опасностью, которой подвергся я сам. Ведь вы, конечно, помните, как дождь прервал мое выступление и как, повинуясь вашему желанию, я перенес его на следующий день – все было точно так же, как у Филемона. И в тот же самый день в палестре я до того сильно вывихнул себе пятку, что хотя перелома и не было и стопа не отделилась от голени, все же кости в суставе сошли со своих мест, и результатом этого вывиха был отек, который и до сих пор не опал. Сильным ударом я вправил сустав, но тут же все тело у меня покрылось обильной испариной и на какое-то время оцепенело. Затем поднялась острая боль во внутренностях и улеглась лишь в тот момент, когда я был уже готов испустить дух в мучениях, которые едва не заставили меня, подобно Филемону, раньше распрощаться с жизнью, чем со слушателями, скорее завершить назначенный судьбою путь, чем выступление, закончить скорее существование, чем повествование [81]. Как только нежная теплота Персидских Вод и, в еще большей степени, смягчающее их действие вернули мне дар самостоятельного передвижения, правда не в такой еще мере, чтобы уверенно ступать на больную ногу, но все же казавшийся достаточным моему нетерпеливому желанию поскорее вернуться к вам, – я отправился в обратный путь, чтобы выполнить свое прежнее обещание; а в это же самое время ваши благодеяния не только избавили меня от хромоты, но даже сделали настоящим скороходом.
Как мог я не торопиться, чтобы горячо поблагодарить вас за эти почести, которых никогда не просил и не добивался? И это не потому, чтобы величие Карфагена не заслуживало просьб о почестях даже от философа, нет; но для того, чтобы ваше благодеяние было безукоризненно цельным и чистым, я не хотел какой-нибудь своей просьбой нарушать его бескорыстную благосклонность; иными словами мне хотелось видеть это благодеяние совершенно добровольным. Да, потому что не пустяками приходится расплачиваться просителю и не малую цену берет тот, кого просят, так что каждый предпочитает необходимое покупать, а не выпрашивать.
Этого правила, по-моему, следует придерживаться особенно строго, когда дело касается почестей. Тот, кто добивался их путем долгих и упорных просьб, должен быть благодарен только самому себе за оказанные ему почести. Тот же, кто стяжал их без хлопот и подозрительного обхаживания влиятельных лиц, двойной благодарностью обязан почтившим его: он и не просил, и все же получил.
Вот и я обязан вам двойной, да нет! – многократной благодарностью, и буду всегда и повсюду громко заявлять об этом. А теперь, поскольку книга, которую я, разумеется, напишу в связи с этими почестями, еще не закончена, я хочу публично заверить вас в своей признательности. Существует определенная форма, в которой философ должен выражать свою благодарность за решение воздвигнуть ему статую на общественный счет, и я лишь незначительно отступлю от этой формы в книге, которой настоятельно требует от меня высокое положение и достоинство Страбона Эмилиана [82]. Я надеюсь, что сумею должным образом написать эту книгу, а сегодня ограничусь тем, что с похвалой отзовусь о нем. В самом деле, знания и образованность его настолько велики, что благородство в нем связано в большей мере с его собственной одаренностью, чем со званием патриция и консула. В каких словах, о, Эмилиан Страбон, о, муж, в сравнении со всеми, что были когда-либо, есть или будут, самый славный среди лучших, самый лучший среди славных, самый ученый среди тех и других, в каких же словах вознесу я благодарность тебе за твое ко мне расположение? Как достойным образом прославить твою, столь почетную для меня, благосклонность? Какой ответный дар красноречия сравнится со славой, дарованной мне твоим поступком? Еще не нахожу, клянусь Геркулесом, но буду искать, не покладая рук и напрягая все силы,
Читать дальше