Я повернулся, и мы с жеребенком оказались лицом к лицу. Я не удержался и тоже вздохнул. Глубоко, насколько хватило слегка горчащего полевого воздуха, изношенности уже в нем летних цветов. Но откуда возник у меня этот жалобный вздох, я не понимаю и сегодня, вспоминая тот далекий день. Оснований для печали и тоски не было. Наоборот, легкое и невесомое возбуждение от прикосновения неизведанной мною ранее доброты. Возможно, это было наше с жеребенком взаимное возвращение из далекого и ничем еще не омраченного прошлого. Мы предстали один перед другим как еще не существующие в нашем столетии в этот день. Хотя все остальное в нем уже реально было звеняще-гудящее, летало, ползало и паслось. Крылато прыгали по полю кузнечики. Многие из них с перелетом или недолетом до избранной цели пулями падали в траву. Другие же, более приноровленные или ленивые, сложив крылья, успевали зацепиться за русо-седоватые головки спелого уже дятлика или метлицы. Раскачивались, будто на качелях, на протестующих от их вторжения стеблях. Серпасто-жатвенно торопились дальше и заговорщицки шептались. И что-то еще, сплошь наше, земное и сегодняшнее, мелькало, кружилось под синью голубого до звона неба. Ползало, кормилось и дышало парящим духом ее обнаженной и ископыченной жеребенком и моими тяжелыми ботинками плоти.
Будто отдаваясь и подчиняясь этому вековому, не знающему отдохновения круговороту — гону, порханию и насыщению, пожиранию друг друга, — жеребенок и сам попытался вклиниться, присоединиться к нему, разрешающе и одобряюще подмигнул ему молодым, еще чернильно не набрякшим глазом. И я ответно подмигнул грузом прожитых лет и суетой цивилизаций ему и миру, окружающему нас. Знакомство состоялось. Завязался разговор. Жеребенок понятливо и согласно стриганул ушами. Я попытался собезьянничать, проделать то же. Но, видимо, мои уши непривычны были к такому языку: в моей человеческой жизни мало еще было заеди — комаров, мошек, слепней, обучающих этому.
Но вопреки языковому барьеру и разводящей нас сущности, мы поняли друг друга и подружились. С того дня, чем бы жеребенок ни был занят, завидев меня или даже почувствовав где-то вблизи себя, бросал себе под длинные ноги поле, сенокос, дорогу, рысью и галопом несся ко мне, не уступая в скорости, иноходи породистому ипподромному ахалтекинцу. Так шелковисто и песенно-водопадно струилась его грива, подобно волнению васильковой ржи в пору цветения-красования, — когда над ней зависает и колышется текучая дымка пыльцы. Я всегда на такой случай запасался и подносил своему приятелю горбушку посыпанного крупной солью ржаного хлеба или дробинок рафинада.
Наше приятельство и взаимное умиление длились, пока мы не разошлись на долгую разлучную и отчуждающую зиму. Но и по весне жеребенок не изменил мне. Повзрослел, подрос. Но еще был на свободе возле сжатых оглоблями, вспотело темных боков матери, от которой был судьбоносно отлучен. Отлучен не только от ее молока, утреннего умывания языком, но и образа жизни: жеребенок все еще оставался волен, а мать взнуздана и охомутана. Это различие в скором времени неизбежно должно было исчезнуть. Они должны были слиться судьбами.
Но мы с жеребенком еще были верны прошлогодней дружбе. Только я надеялся, что он по старой памяти устремится ко мне. Но жеребенок, лошадка уже, помахивая отяжелевшей головой с парикмахерски обкорнанной, подстриженной гривой, приблизился ко мне не бегом, а степенным шагом, постукивая раздавшимися и ороговелыми копытами. Будто уже тащил за собой не очень груженую, но и не совсем пустую телегу.
Обдал меня запахом и теплом разомлевших на солнце трав, приобретенным за год родовым духом лошади. Правда, с еще сохраненной памятью детства, потому что сразу же потянулся к оттопыренному карману куртки, хранящей и дышащей прошлым, — ладный окраец осыпанного крупной солью ржаного хлеба. Хлеба, и мне с детства также лакомого, именуемого зайчиковым, бесконечно вкусного не только из-за его нехватки. Он хранил в себе поле и лес, неизвестность, завлекательность чужой, заячьей жизни. Через малую краюшку хлеба познавалось безграничность мира, божественная причастность и прикосновение к нему.
Не благодаря ли этому заячьему хлебу на моей ладони, когда мир познается через запахи и вкус, вкус материнского молока, мы спознались и подружились. Человек и лошадь. Сейчас уже очевидно — лошадь. Моя следующая встреча с ним была, когда стригунок уже ходил в табуне. Я издали выделил и приметил его на выгороженном жердями лошадином выгоне за сельской околицей. В первое мгновение он, как и раньше, попытался податься навстречу мне. Мы сошлись с ним под косые взгляды его сородичей. При этом ни один из них не оторвался от травы. На ходу, сбивчиво притормаживая и оглядываясь, норовил скубануть траву и мой коник. Стыдится, без ревности подумал я, вплотную подходя к нему. Притронулся к шее, запустил пальцы в теплую, согретую солнцем гриву. Коняшка, зелено и сочно дожевывая траву, передернул шкурой, словно отгоняя докучливую полуденную заедь, знаково прошелся по крупу хвостом.
Читать дальше