Может, потому и не таланило мне на ловлю чужой рыбы в чужом краю. Чужое небо, чужая вода, чужие голоса окружали меня. А рыбы? И близко не было ни знаменитого сибирского тайменя, ни остроили тупорылого ленка, не говоря уже о толстолобиках и экзотических аухах. Обыкновенные мелкие мусорные ельчики, чебачки да вездесущие оглоеды-ершики. Такое удовольствие я мог получить и дома, не слезая с печи. А на какую наживку я ту дребедень только не ловил, чем только не ублажал — и чилимом, пресноводной местной креветкой, и железняком, черным червем, и червями обычными, родными, и кашами, хлебом, мухами, оводами. Результат один: глухо, безнадежно, безрезультатно.
Правда, иногда попадалась рыба не рыба, животное не животное — удивительное божье создание, названное местными рыбаками конь-губарь. О губах говорить трудно — не силиконовые ли? А вот конек был настоящий, с высоко вскинутой, хотя и без гривы, головой, по-лошадиному выпяченной грудью. Конь, и все тут. Только не ржет и очень маленький, с седалищем, более пригодным для шахматной доски, хоть ты его бери и дари гроссмейстерам — Каспарову или Купрейчику. Но ловить того губастого коника я не желал, немного брезговал, а больше жалел. На зуб его — нечем и плюнуть. Пусть идет опять в речку, за настоящей лошадью, колхозным сивым мерином.
Так забавлялся я на Уссури, пока однажды не поймал что-то непонятное. Клюнуло хищно, окунево — сразу на дно. Я потянул без подсечки. На крючке было что-то рыбье, или беременной рыбой, округлое и брюхатое, вроде выползка, проглотившего крота. Я вскинул вверх удилище и по-рыбацки выставил навстречу этому созданию руку. Приятель, с которым я рыбачил, тут же отбил ее, отвел в сторону от летящего на меня улова:
— Опасно! Косатка-скрипут. В шипах по обе стороны головы — отрава. Не смертельно, но руку, как куклу, долго будешь носить.
Он еще что-то долго и убедительно мне говорил, но я уже не слышал. Заложило уши. Мой улов, моя добыча плакала не расслышанным год тому назад детским плачем. Заложенные пустотой во время прощания Имана с полковником Леоновым уши открылись. Я не знаю, как плачут рыбы и плачут ли они вообще. Есть ли у них слезы, какие они, соленые, как и наши, или со сластинкой, сладкие, горькие. Одним миром и горем мы с ними мазаные или разделенные, разведенные навсегда?
Это, наверно, больше сегодняшнее, хотя полностью из прошлого. От беззвучного плача ребенка год тому назад, к которому я был глух.
Над водами дальневосточной реки Уссури горько и по-детски неутешно плакала несуразная рыба косатка-скрипут. Я оставил на берегу снасти и пошел прочь от этого плача. А на следующий день, не добывши свой срок в санатории, был в небе. Торопил самолет как можно быстрее и дальше улететь от реки, которой грезил, видел в детских своих снах. От мечты, которая сбылась, но не заполнилась еще пустотой.
Возвращение в обман
Семьдесят шесть призрачных кровавых километров бытия и небытия. Но ничего не попишешь. Я сам выбрал эту дорогу. С похмелья не придумать. Только я был трезвый. Может, потому так морочно и пролег мой путь, подбросив худшую из дорог. Только вознесся на седьмое небо, воспарил, как сразу же и приземлился.
Воскрешенная дорога моего беспризорного сиротского детства припала ко мне бурьянной спелостью предосеннего уже седоватого дедовника у обочин и заборов, клещевато впилась в память россыпью и перхотью коричневых прикюветных чертополохов, которые мы в детстве за уцепистость к штанинам, намерение даже ухватиться своими крючками за голые наши ноги прозвали собачками. Их живучесть потрясла и прохватила меня до слез.
Я все же добился, ступил в невозвратность, на мусорные стежки давно избытого времени. Так давно, что уже начал сомневаться: было ли то время и те стежки, на которых я сегодня должен состояться, выбраться из сорняков. Я навсегда опоздал в свой прежний мир и мир сегодня. Кто-то угадал меня. Забежал вперед, подкинул чужое как мое. Где-то я прокололся в своих потайных, казалось, глубоко спрятанных желаниях. Есть, живет, хоронится среди людей нехороший глаз, злой и завистливый, подрезающий нам крылья, задуманные и обещанные каждому из нас еще при рождении. Кто-то недобрым оком подсмотрел и разгадал нам сужденное. И потому вместо крыльев у нас только зуд меж лопаток да привычные детские болячки, струпья вроде подростковых прыщей. Кружащий голову хмельной дымок сжигающих детства костров — и слеза. Слеза расставания с огнем, огнищем, в золе которого пеклась совсем не картошка, защитно и пригарочно обгорали и твердели мы сами. Избывали и теряли себя, но как захватывающе и трогательно теряли: горели до язычества еще обещанные нам крылья. На прутиках-рожнах — жарилось сало. Шипя, капельно сочилось и вспыхивало синим пламенем на жаре, оживляя костер. Мы следили за скворчением сала, но не всегда доставало ловкости поймать туманную каплю жира на горбушку хлеба. И получали огарок. Но все равно, хотя и несъедобный, но памятно зудящий, сладкий.
Читать дальше