Каждому писателю суждено создать свою главную книгу, и на этом пути «пораженье от победы он сам не должен отличать» — просто надо очень много, до счастливого пота работать — читатель определит потом, что вышло главным, а что — нет.
Перечитывая сейчас Симонова, я определил для себя, что подступы к его эпопее начались еще в «Жди меня», а продолжались они и «под каштанами Праги», и во фронтовых его дневниках, и даже, по-моему глубокому убеждению, в «Двадцати днях без войны», в повести нежной, солдатской. А ни в ком так точно не просматривается юноша, с его рыцарством и затаенной ранимостью, как в солдате.
«Живые и мертвые» — свидетельство того важного обстоятельства, что запретных тем в нашей литературе нет и не должно быть: все зависит от гражданской позиции писателя, от его чувства сопричастности со всем тем, что происходило и происходит на земле нашей Родины, от его ответственности за настоящее и — главное — будущее.
Двадцатилетний артиллерист Бондарев, стоявший насмерть под Сталинградом, ныне пишет о войне так, что воочию ощущаешь мороз, и ожидание страшного начала боя, и тишину, особенно тревожную из-за хрупчатого воя поземки, когда и природа, кажется, восстает против тебя, и ты слишишь потом, как боевые ордена падают на дно котелка с ледяной, синеватой на морозе водкой, и видишь, как на стылом ветру наполняются слезами глаза молоденького офицера, которому только сейчас, в наступившей тишине, громадной и напряженной, открылась вся глубина человеческого горя, солдатского братства и собственного самопонимания.
Проза Бондарева, при всей масштабности и мужественности, женственно-доверчива и обескожена. Бондаревская проза — словно бы монолог — плач, прощание с ушедшими, а нет ничего горше, чем память о тех, кто был с тобой, подле, кто знал тебя и кого никогда более не будет, и это страшное никогда Бондарев чувствует, словно мать, потерявшая дитя, и он умеет отдавать нам это свое редкостное чувство.
Правда старого генерала, молоденького офицера, волевого особиста и солдата слита у него воедино. Писатель при этом далек от того, чтобы лишать своих героев столь необходимого для каждого человека права — права, чтобы его понимали именно таким, каков он есть.
Категоризм в нашей литературе при создании образа — невозможен, а если и встречается такой категоризм, то лишь в книгах «второго порядка», где все черное — до жути черное, а светлое — такое уж светлое, что надо это светлое канонизировать, причислив к лику святых.
Забвение диалектики, желание жить по рецептам однозначным, мстит литератору второсортностью — это не фармакология.
Снисходительность — это плохо, снисхождение — необходимое качество литературы, ибо снисхождение помогает понять глубинность явлений и поступков. Горький именно так писал Клима Самгина, Шолохов так писал Мелихова, так именно пишет своих героев, снимает их и играет Василий Шукшин.
Вообще, Шукшин — явление поразительное в нашей литературе, и это не преувеличение, не давняя моя симпатия к этому большому художнику, это правда, реальность, с которой могут не считаться лишь темные люди, трусливые перестраховщики, которые внутренне не верят в нашу великую правду и неодолимую нашу силу.
Шукшин своим творчеством подвел черту надуманной дискуссии о так называемых «деревенщиках» и «интеллектуалах». К сожалению, и то, и другое не так давно, когда страсти искусственно подогревались, было определением бранным, и это было противоестественно, ибо деревня дает хлеб земной, а интеллект — хлеб духовный.
Интеллектуал Шукшин великолепно знает жизнь деревни и города, советский писатель Шукшин — человек великолепного идейного стержня, его позиция по отношению к тому злу, что нам мешает, — бескопромиссна, он обнажает явление, не боясь правды, ибо правды боится трус или бездарь.
При этом всегда следует помнить, что только вода делает лебедя — лебедем; без воды лебедь — это гусь. Без и вне ярких характеров, сочного языка, своих мыслей, то есть вне и без стопроцентной информации, литература семидесятых годов невозможна и обречена на презрительное забвение потомков.
Естественно, определенному ряду читателей, воспитанных в нравах кадровых установок далекого прошлого, герои Шукшина могут показаться недостаточно «точно выписанными», ибо они не влезают в прокрустово ложе анкет, но, во-первых, не пора ли задуматься, сколь эффективна бесконечная повторяемость одних и тех же анкетных граф, а во-вторых, жизнь — это не анкета, это куда серьезнее и многогранней!
Читать дальше