Известно, что значительная, если не большая часть отпущенного на волю крестьянства испытала шок и восприняла Волю как несчастье. Старый порядок, с которым русские люди срослись и сжились, а с ним и порядок вообще, зашатался — и Россия вступила в следующую за петровско-екатерининской фазу модернизации — более глубокую и более рискованную. Потому что в данном случае предполагалась обратная связь с народным, еще дообщественным, сознанием. Ни Петр, ни Екатерина не нуждались в апелляции к народному мнению. В середине XIX века нужно было делать следующий шаг, в противном случае Россия становилась конченной страной (и тогда были конченные страны). Россия не была еще готова к этому шагу, но не сделать его было нельзя. Потому что нельзя быть вполне готовым к новому. Наряду с шагом неизбежен и прыжок. Любые реформы всегда были (и будут) в известном смысле несвоевременны. В то же время мне кажется, что поступь российской модернизации была по-своему органичной, поскольку наши реформы были довольно жестко обусловлены историческими требованиями. В своем движении в будущее в XVIII и XIX столетиях Россия не совершала лишних движений — только вынужденные и необходимые. Мы всегда ждем до последнего — и лишь тогда вскакиваем на подножку последнего вагона уходящего поезда истории. В этом и состояла наша ограниченная и органичная мудрость. В отличие от более подвижных «морских» наций, континентальная громоздкая Россия не корректировала (и не корректирует) свой исторический сценарий: все происходило и происходит своим чередом. Но если до последних четырех-пяти десятилетий это сходило нам с рук, потому что у нас еще было время, то сейчас мы не просто привычно запаздываем: мы в жестоком, если не в фатальном, цейтноте. Однако я забежал вперед.
Манифест 1861 года, как я сказал, положил начало новому социальному контракту. Он писался тяжело и постепенно. Именно тогда, во второй половине XIX века, вскинулась в протесте несогласная часть России, получившая право голоса. Именно тогда возникла возможность Революции, которую я воспринимаю как кошмарный и вместе с тем неслучайный исторический срыв. Революция — прямая наследница нашего Старого — рабовладельческого — порядка, в котором рабы согласны быть рабами и в котором рабство прикрыто демагогией общинности и солидаризма.
Кстати, в Манифесте не предполагалось немедленного освобождения крестьян с землей. По мысли его составителей, крестьяне будут выкупать землю не сразу и не скопом, а постепенно. Это увеличивало амортизационные возможности реформы и снижало ее социальные издержки. Время было ее основным ресурсом. До 1914 года оно было на ее стороне. Даже «заморозки» царствования Александра III вписывались в общий рисунок преобразований как своего рода противофаза, противовес, сообщавший им равновесие.
В итоге к концу столетия в России стали возникать контуры гражданского общества, а в начале следующего века — политическое, партийное многообразие, отраженное в структуре Думы. При этом я не закрываю глаза на то, что с начала XX века общественно-политическая ситуация все более радикализируется. Тем не менее реформы продолжаются: за Витте приходит Столыпин. Начнись Первая мировая не в 1914-м, а, допустим, на четыре-пять лет позднее, быть может, Россия и успела бы проскочить в будущее. Дефицит времени впервые стал ощущаться именно тогда. Вспомним известные слова Столыпина, что ему нужно «двадцать лет внутреннего покоя и внешнего», чтобы довершить аграрные преобразования.
Основным итогом реформ, начатых в александровское время, я считаю перемены в сознании — не только гражданском, но также личностном. Человек в России менялся — на всех социальных уровнях. Я чувствую это, читая, например, Чехова. На страницах его драм, повестей и рассказов мы видим уже другой социум, нежели в середине XIX века. У меня дома, под потолком, много лет висели старые фотографии в раме, повешенные моей бабушкой — крестьянкой из-под Нытвы и часовенной старообрядкой. С них на меня смотрели мои предки. Они стояли и сидели в строгих костюмах и черных платьях с белыми воротничками. В их лицах явственно чувствовалось человеческое достоинство и новый антропологический код, а за их спинами — новый складывающийся социальный порядок. На фотографиях 1930-х годов ничего этого уже нет. Там царит дух люмпенизации и общей опущенности: изможденные, «выработанные» лица, тряпье вместо одежды, старый антропологический тип, разбавленный опытом хаоса и разрухи.
Читать дальше