Дворник был представитель семейного, домашнего коллектива, но — облеченный властью. Были еще квартальные уполномоченные — на эту должность жители определенного квартала, блока, выбирали уважаемого человека. Одно из моих первых детских воспоминаний — еще в Козлове, когда мне было четыре года: наш квартальный, по фамилии Кочергин, которого все звали «Кочерга». К вечеру он обычно изрядно напивался и начинал ораторствовать. «Я — Кочерга, — говорил он, слегка запинаясь, — Я — Сократ и Демосфен». Ораторствовал он исключительно приличными словами, и все относились к нему с уважением, — все знали, что с утра он строг и справедлив и не допускает никакого безобразия.
Холодильников в квартирах не было и под Новый год за каждой форточкой висела авоська с разными вкусностями. Рассказывали даже такой анекдот: два приятеля решили снять с чужого окна авоську со снедью. Подходит к ним милиционер и спрашивает, что они делают. «А мы хотим приятелю на Новый год подарок сделать, вот только не знаем, вешать ли, боимся, что снимут» «Конечно, снимут!» — сказал милиционер и воры благополучно удалились.
Были еще в Москве сапожники, чинившие обувь, которых называли «холодными сапожниками». Они имели свое рабочее место, состоявшее из сундучка, в котором лежал инструмент: необходимые гвозди (причем деревянные), молоток, обрезки кожи. Это были люди с достоинством, обстоятельные. Помню, уже в войну, в 1944 г., мне нужно было подбить башмаки, я пошел на рынок, где сидел такой «холодный сапожник». Он говорит: «Слушайте, такие башмаки чинить — все равно, что в тесто гвозди заколачивать». Я говорю: «Ну сделайте как–нибудь». — «Как–нибудь?!! Я — сапожник, ты понимаешь?! Я «как–нибудь» не умею!». Я был воспитанный мальчик, студент, и потому не мог назвать его <40>«сапожником». «Простите, — сказал я. — Может быть, здесь какой–нибудь ваш коллега есть, который согласится мне их починить?» «Я — калека?! — возмутился он, — Ты что думаешь? Ты не смотри, что у меня ноги нет! Я тебе не калека!..»
Вообще достоинство в нашем русском обществе всегда хранили свято — Боже упаси уронить его хотя бы в какой–то детали поведения: в манерах, в осанке — согнуть перед кем–то спину. Так, помню, в Патриаршем Елоховском соборе были два старичка, никогда не снимавшие своих георгиевских крестов. Георгий, как орден за личное мужество, был признан во время Великой Отечественной войны (по существу, наш орден Славы является его прямым наследником и даже в чем–то повторяет его в оформлении), и тогда многие стали доставать их из коробочек, но эти носили свои ордена и в тридцать пятом, и в тридцать седьмом, и в любом другом году. Один из старичков был совершенно согбенный, с палочкой, видимо, тяжело раненый, получивший какие–то костные повреждения. Другой — чрезвычайно бравый, с усами, ходил всегда в сапогах, защитного цвета шинели и — полный банк, четыре георгиевских креста. Представлялся он: «Лейб–гвардии уланского полка ее императорского величества императрицы Марии Федоровны…» — дальше следовало его звание и имя, которых я не помню, но он всем этим очень гордился и это достоинство пронес через все те страшные годы, и никто его не трогал — настолько он был утвержден в своем солдатском мужестве. [13] Прошли годы. Я уже молодой священник, в Елоховском бываю реже, — однажды встречаю его на улице. Он привык относиться ко мне как к мальчику, юноше, а теперь я уже в ином качестве, но он по–прежнему обращается со мной патронажно, и говорит: «Ты знаешь, какое дело: иду я тут как–то раз, вдруг слышу — кто–то за мной идет. Я остановился — никого. Иду дальше — кто–то снова идет, шаркает ногами. Огляделся — никого. Так это… я!! Я — шаркаю ногами!!! Ну, вспомнил я нашего ротного, который говорил: «Ешь солому, а вида не теряй». Скомандовал себе под левую ногу и пошел. И хожу».
<41>Общественный порядок до войны в целом поддерживался. Нелитературных выражений я в детстве не слышал. За бранное слово полагалась санкция — «трояк». Когда меня первый раз вывезли на дачу, в деревню, я услыхал на улице какое–то незнакомое слово и, придя, спросил у старшей сестры, что оно значит. Сестра чуть посуду из рук не выронила. Это сейчас, я смотрю, маленькие ребятишки уже свободно владеют всем «богатством» русского языка… [14] Нынешние дети вообще обо всем очень хорошо осведомлены: пригласили меня как–то в один детский сад, «в славянской традиции», я спрашиваю ребятишек: «А вы знаете, что такое «бабки»»? Они отвечают: «Знаем. Это деньги». «Нет, — говорю, — это игра! А еще она называется «казанкú»».
Впрочем, все это — лишь анатомия и эмоции, на мой взгляд, гораздо хуже привычка к «черному слову». Мне в детстве говорили, что от такого слова сотрясается земля, и я всегда боялся, что рядом со мной появится трещина, в которую я провалюсь. Раньше люди вообще знали это правило: не вызывай. [15] Есть что–то, что вне нас, помимо нас, но мы не приобщаемся к черной силе зла. Приведу, кстати, такой эпизод. Один иеромонах Киево–Печерской лавры рассказывал, что у них в духовном соборе был эконом или келарь, иеродьякон, который во время заседаний всегда что–то рисовал на листочке бумаги. Это было вполне обычно — кто–то пишет, кто–то записывает — но он рисовал, и, как выяснилось, рисовал бесенят. «Отец, — сказали ему — этого не надо делать! Ты плохо кончишь!» Он ответил: «Знаете, братия, я очень люблю рисовать, но если я буду рисовать ангелов, получится кощунство. А этих — чем хуже, тем лучше». Тем не менее, по словам этого моего знакомого иеромонаха, о. Кифы, жизнь этого дьякона закончилась вне монашества и драматически.
Читать дальше