Такой дух, видящий больше, чем мы, не может иной раз не поддаться очарованию неотразимого превосходства Бога и существ, сливающихся в согласной любви к нему, но до конца, до преклонения перед Господом, оно не дойдет. «Я был при том, — говорит черт Ивана Федоровича, — коща умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих «осанна», и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо я все мироздание. И вот клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми «осанна»! Уже слетало, уже рвалось из груди, я ведь, ты знаешь, очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл — о, самое несчастное свойство моей природы — удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение!» (XIV. С. 337). Благими намерениями ад вымощен, да, именно благими: ведь дьявол, отвергая Бога и Царство Божие, уж, конечно, не говорит себе и тем более другим: «Я поступаю так из гордости, зависти и самолюбия»; без сомнения, он оправдывает свое поведение какими‑либо соразмерными своей дерзости, весьма высокими мотивами, напр., уверениями, что он любит людей больше, чем Бог, и хотел бы дать им больше счастья, чем предоставил им Творец. «Мефистофель, — говорит кара мазовский черт, — явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренне желает добра» (XIV. С. 336).
Облик такого существа и все поведение его оказывается в высшей степени сложным, двойственным, сотканным, по–видимому, из противоречий, как и рисует его Достоевский. Оно выступает с намерением не губить, а созидать, однако непременно свое царство, по своему плану, помимо Бога и вопреки Богу. Сравнительно простейший путь для этого состоит в том, чтобы обольстить человека благами низшего порядка, направить все помыслы его на устройство с помощью науки «муравейника» (любимое сравнение Достоевского), в котором все были бы обеспечены хлебом земным. В торопливом беге к этой цели человек, отвергший Бога, считает себя вправе начать с истребления всех, кто кажется неподходящим по складу своей души для муравьиной жизни, и, таким образом, вместо любви на деле выступает на первый план ненависть. «Они прямо обьявляют, — говорит Достоевский в «Дневнике писателя», — что для себя ничего не хотят и работают лишь для человечества, хотят Добиться нового строя вещей для счастья человечества. Но тут их нет буржуа на довольно твердой почве и им прямо ставит на вид, они хотят заставить его стать братом пролетарию и поделить с ним имение — палкою и кровью. Несмотря на то что это довольно похоже на правду, коноводы отвечают им, что они вовсе не считают их, буржуазию, способными стать братьями народу и потому‑то и идут на них просто силой, из братства их исключают вовсе, братство‑де образуется потом, из пролетариев, а вы — сто миллионов обреченных к истреблению голов, и только. С вами покончено для счастья человечества» (XII. С. 63).
Чиновник Лебедев в «Идиоте» говорит: «Слишком шумно и промышленно становится в человечестве, мало спокойствия духовного», — жалуется один удалившийся мыслитель. Пусть, но стук телег, подвозящих хлеб голодному человечеству, может быть, лучше спокойствия духовного», — отвечает тому победительно другой, разъезжающий повсеместно, мыслитель, — и уходит от него с тщеславием. Не верю я, гнусный Лебедев, телегам, подвозящим хлеб человечеству. Ибо телеги, подвозящие хлеб всему человечеству, без нравственного основания поступку, могут прехладнокровно исключить из наслаждения подвозимым значительную часть человечества, что уже и было…» (VII. С. 368).
Однако несостоятельность этого научно–атеистического способа устроения жизни человечества обнаружится слишком скоро и чересчур явно: «Начав возводить свою «вавилонскую башню» без Бога и без всякой религии, человек кончит «антропофагиею» (XIII. С. 274), «ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою» (XIII. С. 269). Поэтому Отец лжи создаст для человека соблазн, гораздо более утонченный: лжебога и ложную религию, основанную на потворстве земным вожделениям человека, но так, чтобы совесть человека была усьтлена мнимым согласием с заветами Бога. Основы этого величайшего соблазна раскрывает поэма Ивана Карамазова «Великий Инквизитор» (XIII. С. 261—276). Герой ее сам заявляет Христу: «Мы не с Тобою, а с ним» (С. 273), со «страшным и умным духом», который уже в трех вопросах, предложенных Христу в пустыне, обнаружил «вековечный и абсолютный ум свой» (С. 267). Следуя этому уму, Великий Инквизитор признал, что религия Христа несоразмерна с силами человека. «Вместо того чтоб овладеть свободой людей, Ты увеличил им ее еще больше!..» «Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот, вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда — Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людям, а потому поступил как бы и не любя их вовсе…» «Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобою, прельщенный и плененный Тобою. Вместо твердого древнего закона — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам — что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ перед собою» (с. 270)… «Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным. И если за Тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль Тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые…» (С. 269).
Читать дальше