Егору казалось, будто содержание спектакля не выделяется особой сложностью или очевидным накалом эмоций, и потому для него было загадкой, откуда взялось такое напряжение в атмосфере зала. Кстати, поведение его соседок это тоже подтверждало: та, что громко сопела, теперь даже иногда закашливалась, а держательница бессмысленного бинокля часто вытирала лоб платком.
Режиссер тем временем и не думал жалеть разгорячившихся зрителей. Он учинил на сцене нечто вроде средневековой революции из ярких вспышек мелькающих теней, бегающих кругами рабов и рыцарей, – и все это, понятное дело, под аккомпанемент тревожной музыки.
Как только бесчинства улеглись, на сцене вновь появилась героиня. Она стояла на том же месте, только в этот раз на коленях и в окружении человеческих черепов. Ее глаза закрывала повязка, и руки были связаны за спиной. Вместо очереди из принцев или рабов ее окружали рыцари. Они подняли мечи рукоятями вверх, произнесли нечто похожее на какое-нибудь заклинание или клятву, и, синхронно опустив клинки вниз, сформировали вокруг героини некое подобие изгороди.
Теперь героиня осталась одна в кругу мечей. Она шевелила губами, и в этот момент ее осветил луч проектора: за ее спиной побежали кадры танцующих на лугу обнаженных мужчины и женщины, а высоко над ними светило солнце. Героиня опустила голову, и свет на сцене плавно угас, синхронно со звуком. После долгой паузы круг, обнесенный мечами, осветил тусклый голубой луч: от склонившейся женщины поднялся кусок прозрачной ткани и рывками поплыл вверх подобно медузе. Послышался звук ветра, и ткань плавно упала вниз. По потолку театра поползли разноцветные круги, а сцена тем временем ослепла темнотой. Раздался громкий короткий механический звук, подобный треску подзавода часов, и все снова стихло.
Когда включился свет, над сценой опять висели тросы с грузами на концах. С пола вновь поднялись куски ткани и повисли на уровне грузов. Опять на сцену выскочили арлекины на ногах-ходулях, которые так же, как в начале представления, привязали ткань к тросам и, хохоча, исчезли в темноте, а грузы со скрипом и треском начали раскачиваться подобно маятникам или языкам колоколов.
Овации не смолкали минут десять. Егор бил в ладоши как завороженный, попеременно глядя на отбивающую поклоны труппу и на гремящий аплодисментами зал. Позже, стоя в очереди в гардероб, Егор не переставал задавать себе вопрос: «Что это было?». Этот спектакль что-то сделал с его головой: окружающие его люди теперь воспринимались иначе, притом что внешне остались теми же самыми, а пространство наполнилось некой плотной атмосферой, какой наливается воздух на море в знойные дни. Но в помещении не было жарко: это был другой зной, он как бы пробрался в сознание и уже изнутри заставлял так воспринимать окружающий мир. Егору было тесно. Ему захотелось поскорее выйти на улицу. Желание стало таким сильным, что впопыхах он подал свой номерок гардеробщице раньше двух его знакомых старух (непонятно, как оказавшихся в очереди впереди него, хотя он вышел в двери раньше).
Улица давно залилась синеватым ночным воздухом, порезанным на куски светом множества уличных фонарей. Егор вышел из-под театрального козырька и, не застегивая пальто, перешел через пустую проезжую часть, пока не остановился перед клумбой сквера. Он поднял глаза к небу и, глядя как в лучах фонарей колеблется водяная пыль,– ни дождь, ни снег, а именно водяная пыль,– вздохнул и подумал: «… нельзя сказать, что она идет, как все остальные осадки, она скорее движется или в крайнем случае висит, а выпадает только в качестве мелких росинок, которые плохо держатся на поверхности одежды или волос и быстро испаряются при комнатной температуре…».
Какое-то новое, чересчур легкое чувство носилось в голове Егора. Он не мог понять, откуда оно взялось, и, хотя это было скорее приятно, чем наоборот, удовольствие от него проявлялось настолько специфическим образом, что его хотелось унять и стереть, в пользу уже привычного мировосприятия. Егор подумал, что с таким состоянием наверняка мог бы справиться алкоголь, но, стоило только вспомнить о своем недавнем решении сменить образ жизни, от этого способа пришлось отказаться. К тому же факт потери друзей на фронте своей трезвости окончательно расправился с этой мыслью. Егор почти бездумно пялился на увядшие цветы в овальной клумбе, когда рука сама влезла в карман и вынула бутерброд. Пока Егор ел бутерброд, он смотрел на себя как будто со стороны, фиксируя факт происходящего так, как если бы за ним наблюдал человек, допустим, идущий мимо. «Какой-то чудак в пальто и костюме ест бутерброд с рыбой (или с чем бы то ни было другим) и задумчиво смотрит на мертвую клумбу… Он, наверное, что-то узнал? Или откуда-то убежал? А может быть что-то решил? …или пьяный? В любом случае человек довольно странный и нужно обойти его стороной!». Егор съел бутерброд и уставился на пленку, еще подумав, что она похожа на ту прозрачную ткань из спектакля: «…значит, эти клоуны кормят время заблудшими душами? А режиссер-то, похоже, сволочь. Хотя наверняка считает себя справедливым… а какая сволочь не считает? И вообще, сволочь не может знать, что она сволочь! Или он хотел сказать, что, сделав неправильный выбор, ты становишься заложником времени? А какой правильный – выбрать сердце и плясать голыми на траве? Или это обратная метафора, на тему «счастливые часов не наблюдают»? То есть несчастные только и делают, что наблюдают ход времени?
Читать дальше