– Жуткую ты, Миша, картину начертал, страшно жить в такое время. – Режиссер вытащил из черного бархатного мешочка, расшитого золотыми вензелями, трубку и бордовую упаковку «Амфоры», распространяя вокруг сладкий аромат хорошего табака. – Садись за сценарий или, – он прищурился, – пишешь уже? Тогда поторопись! А ты, Артур, – он повернулся к Карнаухову, – пойдешь в картину художником. Тут идея художественная важна. Ход! Главным героем сделаем смех, но не как в «Ревизоре», а, наоборот, смех мерзавцев над человеческими чувствами.
– Тебе нужен Босх, а не скромный созерцатель природы. – Карнаухов поднялся. – Давайте немного разомнемся. – Он направился к холодильнику достал два кувшина. – Милости прошу домашнее, третьего дня из Грузии доставили.
Когда несколько человек с прохладными стаканами отправились курить за маленький столик, Перелыгин, оставив Лиду болтать с Карнауховым, подошел к стеллажу с картинами. Долго всматривался в серебристые цвета теплого летнего дня; в деревеньку, притаившуюся у тихой речки, едва обозначенной несколькими сине-фиолетовыми мазками; в холод заснеженной Оки где-то под Тарусой. Все дышало цветом, эмоциями, заражая настроением художника, его чувствами и размышлениями над природой и бытием.
«А ведь про обиды верно, – отвлеченно думал Перелыгин, рассматривая старинный русский городок, с водоемом под покатым мостком. – Обида двигала и Солженицыным. Но почему она не двигала Туполевым и Королевым, угодившими в ту же “шарашку”? Почему один строил самолеты, другой – ракеты и космические корабли, а третий писал “Архипелаг” по письмам бывших зэков, которыми двигали те же обиды. И пусть они будут трижды оправданными, обиды, обозленная память – плохие советчики в поиске истины».
Перелыгин медленно шел вдоль стеллажа, соглашаясь и не соглашаясь с услышанным за столом. Он жил среди людей, которых стали именовать быдлом, но для него они не сливались в тупую, однородную, безликую массу. Все имели лицо и характер… Ему было обидно за Петелина, Крупнова, деда Толю, Глобуса, Громова, Данилу Вольского, даже за бичей Прудона и дядю Борю… Они говорили по-своему, что-то делали, хитрили, ругались, дружили, ходили в гости по вечерам, а по утрам шли на работу. Их жизнь не была бессмысленной, наоборот, они-то и создавали жизнь. Перелыгин легко представлял, чем они заняты каждый день. Встречаясь, он будто продолжал с ними прерванный разговор, живя в постоянной связи, о которой не задумывался, но которая существовала сама по себе.
– Нравится? – К нему подошел Зеленин. – Какие навевает мысли?
– Нравится, – согласно кивнул Перелыгин. – Попался мне как-то альбом, имя художника, каюсь, запамятовал, поразило обилие сюжетов с храмами. Я тогда подумал про какую-то упрощенную попытку обозначить духовный образ страны. Красота храмов очевидна, но для проникновения в духовность этого маловато. Может быть, художники так свои обиды изливают? А здесь три десятка картин без храмов, а ощущение будто родниковую воду пьешь.
– Ну-ка, пойдем, пойдем! Вы послушайте, что говорит наш новый друг! – Приобняв рукой Перелыгина, Зеленин остановился у стола. – Ты где его прятала? – Глядя на Лиду, он пересказал разговор с Егором.
– Ничего для понимания жизни, хоть сто храмов нарисуй, не добавить. Религия не в силах возродить духовные силы общества. Принципы морали дать может, а духовность… мораль, – ворчливо сморщил нос Дресвянин, – это не цель, только путаницу вносит. Освободите добро и зло от морали – получите вполне ясную, понятную картину мира. Право принадлежит сильному! Не нравится? Но так и происходит, если не затуманивать суть условностями. Слабый власть взять не может и кричит о морали, а сильный ее берет и плюет на предрассудки, но помочь слабому может, если это выгодно.
«Значит, рано или поздно перемены изменят нас всех, – думал Перелыгин, вспоминая разговор с профессором, с которым летел в самолете, – шаг за шагом, хотим мы того или нет. Тогда почему мы сопротивляемся? Что мешает принять перемены сразу, даже если ты и не согласен с ними – память, моральные предрассудки, страх перед неизвестным, перед неизбежностью изменить себя? Если мы меняем себя, то мы – уже не мы? Ерунда! Мы постоянно меняемся, только это происходит медленно и незаметно, а теперь надо сразу – или отстанешь от поезда. И разве любые перемены аморальны? Нет, не может быть, тут что-то не так… Разве мы с Савичевым отправлялись в высокие широты не за новой жизнью, не за тем, чтобы изменить что-то в себе и вокруг? Почему же так тоскливо и хочется поскорее вернуться? Выходит, ничего не изменилось: та жизнь осталась временной, а настоящая – здесь, среди широких, забитых автомобилями проспектов и площадей, в горьком запахе бензина, перемешанном с запахами весны, лета, осени и даже зимы, у которой здесь совсем другой запах; в потоках людей, спешащих по Арбату, по улице Горького, по Моховой, подобно растревоженным муравьям, бегущим одним им понятными маршрутами, которые не имеют ни начала, ни конца; среди возникающих то там, то тут красивых женщин; среди коллег по перу – циничных, остроумных, недоверчивых к слову.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу