1. Каждый писатель считает, что у него есть стиль. Каждый писатель убежден, что он — в силу дарования и труда, магии и терпения — обладает и пишет великолепным, сильным, ярким, свежим, чарующим языком, «одним из самых выразительных в его поколении» и т. д. Странно, если бы он не обнаруживал в критических суждениях, высказываемых о его прозе, кое-каких из этих определений. Это вполне естественно. Мы же свои люди. О нем также говорят, что «у него есть класс» (это реминисценция из Барреса). В его манере письма находят сочность, пластичность. Этот теплый дождь проливается на писателя и заставляет его расцветать. Вскоре писатель привыкает к этому дождю, который ему становится необходим. Когда дождь иссякает, писатель возмущается несправедливостью, интригами.
Однако, бывает, закрадывается сомнение: что, если эти чрезмерные комплименты и порождаемое ими приятное упоение представляли собой только формальности — подходящее слово! — приманки, ловушки для простаков? Что, если сам он, писатель, оказался простаком? А правда, возможно, напомнила бы скорее о пустых финтифлюшках, вымученности, а не о воздушной, высшей легкости? Не может ли быть так, что одно только умение скрывает безнадежную беспомощность? В чем доказательство, которое успокоило бы меня, в чем удостоверение, в чем неопровержимое свидетельство? Во времени, в потомках? Мне не дано этого знать. В суждении авторитета, который достоин того, чтобы к нему прислушаться? Такового не существует. В личной и твердой уверенности? Это видимость, за которой скрываются легковерие и самодовольство.
2. По-моему, я — есть и уверен, что всегда был, — «неутомимый труженик». Мое упорство в работе, мои достоинства лотарингского ремесленника — это догматы веры. Кто посмеет усомниться в том, что в тиши моего кабинета я занят лишь мелочными заботами, которых требует текст, придирками к языку, восхитительным процессом правки? Телефон отключен, закрыта — иногда на ключ — дверь. Что это — неприступная крепость или надежно оберегаемая дремота?
Когда я задумываюсь о себе, я вижу лицо, ставшее невыразительным и серым из-за долгих бессонных часов, топтания перед «верстаком», не говоря уже о сгорбившемся позвоночнике, покрасневших глазах, о спине, ноющей от мучительного сидения за пишущей машинкой.
Но если все эти слова лишь поза, оборот речи, вроде старого пиджака, напяленного — вот именно! — для работы ? Разве я не готов побыстрее закрыть тетрадь, спрятать рукопись, чтобы щелканье двух резинок по углам папки подало мне сигнал к отдыху? Я вспоминаю, каким я был ребенком, паршивым, конечно, но и рассеянным, несобранным, всегда готовым отлынивать или хитрить. Меняемся ли мы вообще? Если бы я работал больше, то писал бы лучше. Больше и лучше, и это стало бы известно.
Если бы одной работы хватало для того, чтобы справиться с вопросом «зачем?», развеять уныние, неужели бы я не понял этого, неужели не выглядел бы бодрее?
Нет, а что, если я все-таки не лентяй, а лицедей?
3. Иллюзия превосходства — это итог всех других иллюзий. Я говорю об иллюзии превосходства, ссылаясь на премию из премий, как она вручалась давным-давно; тогда я еще красовался на эстраде, за два-три дня до 14 июля, двумя руками прижимая к животу стопку книг, выслушивая сдобренные юмором комплименты какой-нибудь «шишки», приглашенной председательствовать на церемонии награждения, и жидкие аплодисменты родителей. Мое самое яркое воспоминание о днях школьной славы относится к началу лета 1938 года, когда в коллеже Нотр-Дам огненно-рыжий усач — «бывший адъютант маршала Фоша» — обрушивал на меня похвалы, резкие, словно удары хлыста. Но в тот раз я тоже не добился первой награды, которой домогался на протяжении нескольких лет так же, как позднее больших почестей: я смотрел на все лукавым, завистливым и покорным взглядом. Этим объясняется мое удивление, когда мне удавалось найти несколько самородков славы: склонности к этому у меня не было.
Иллюзия превосходства отличается от тщеславия: она не столь дородная, не столь нахальная, не столь самоуверенная. Иллюзия превосходства обычно держится в тайне; она утешительна лишь в глубине души; она меньше питается внешними проявлениями значительности (хотя не всегда их избегает… У кого хватило бы на это сил?), чем самодовольство. Иллюзия превосходства, к примеру, ставит литературные достоинства выше социальных преимуществ; она кичится своеобразным одиночеством, какой-то скрытой верой в себя. Но самый здравомыслящий человек (ведь каждый считает себя здравомыслящим так же твердо, как блестящий стилист или простой работяга) тоже отделывается словами. Лесть, самодовольство — пирожные очень вкусные: мы их поглощаем с той беспечностью, что позволяет жирку откладываться у нас на бедрах и постепенно придает нам силуэт амфоры.
Читать дальше