На следующий день батюшка сел на край кровати и сменил уксусный компресс у меня на груди. На этот раз он был встревожен.
— Я поеду в город и привезу врача, — сказал он.
Я схватил его за руку, попытался встать, но снова упал на подушку.
— Пожалуйста, не надо врача, — произнес я по-румынски.
— Но он тебе нужен.
— Не надо врача! — почти крикнул я.
Он долго смотрел на меня, размышляя.
— Я не знаю, что ты сделал, отрок, и чего боишься, но в моем доме и в доме Господа нашего любому найдется место. — Он помолчал. — Ты румын? — Я кивнул. — Но ты разговариваешь по-румынски, как шваб. Как тебя зовут?
— Якоб, но пишется через «с».
Священник рассмеялся, взял меня за руку, подержал немного и сказал:
— Ну, ладно, Якоб через «с». Тогда я приведу нашу baba, у нее есть средства от всего. От воспаления легких тоже что-нибудь придумает.
Неизвестно, то ли помогли бабкины мази, которыми она растирала меня по нескольку раз в неделю, то ли ее зловонная похлебка, которую поп заставлял меня съедать до последней капли. Бабка то была довольна результатом, то теряла надежду и сокрушалась, что у меня слишком слабое тело и даже ее проверенные, безотказные рецепты не могут помочь, если у больного природная предрасположенность к болезни. Она говорила, что от меня остались только кожа да кости, всего лишь тень человека, и что меня надо сначала откормить, как гуся, прежде чем какое-нибудь лекарство сможет подействовать.
Каждый день ко мне на кровать садился батюшка с миской густого, кислого супа, он помогал мне сесть, подкладывал подушку под спину и так старательно кормил меня, словно я — его сын. Но я быстро уставал от еды и снова погружался в сон. Бабка говорила: «Если он дотянет до марта, то поправится».
Бо́льшую часть времени я проводил в своей комнатке среди множества образов святых. У нас дома тоже имелось несколько, но здесь был целый иконостас, словно батюшка боялся прогневить кого-нибудь из святых, архангелов и апостолов и потому всех их держал у себя в доме. Позади дома возвышался холм. На пути выздоровления со мной был только кусочек сада, отражавшийся в открытом окне. Какой-то лоскут застрял между штакетинами забора и то висел неподвижно, то едва покачивался на ветру.
Однажды священник появился у моей кровати с тяжелым томом в руках, между страницами которого попадались раздавленные мухи. Это была книга о его вере, он хотел, чтобы я почитал ее, но, увидев, что книга несколько дней подряд пролежала рядом с кроватью нераскрытой, унес ее. Потом он принес другую, в которой, по его словам, очень точно описывалась жизнь в одном румынском селе. Он стер с нее пыль ладонью и вручил мне.
Я видел эту книгу и в Трибсветтере, среди тех, что стояли в румынской половине класса, но никто из нас никогда к ним не прикасался. Ведь мы не могли их прочитать, наша Румыния всегда была немецкой. Наш язык, наши газеты, наши книги. Заметив, что я и в этот раз не читаю, батюшка спросил:
— Ты не умеешь или не хочешь?
— Не умею.
Он сел рядом, раскрыл книгу так, чтобы было видно нам обоим, и начал читать вслух, громко и медленно. Если мне было что-то непонятно, он объяснял. Когда сгустились сумерки, он принес стул и поставил на него керосиновую лампу. Так продолжалось и в марте, когда он стал по утрам уходить из дома с пустым мешком под мышкой и возвращался после обеда, неся полный мешок на плече. С мешком он спускался в подвал и пропадал там по нескольку часов. Но он не пропускал ни одного вечера, чтобы почитать мне.
Правда, постепенно батюшка стал читать все больше не для меня, а для себя. Это доставляло ему удовольствие, он хихикал и даже смеялся, потом опять становился серьезным и задумчивым. Так, пока я выздоравливал, мы стерли пыль с нескольких его книг. Уходя спать, он разрешал мне читать дальше, что получалось у меня все лучше. Когда в лампе заканчивался керосин, на следующий день он заправлял ее.
В марте я пошел на поправку. Наконец-то я начал есть твердую пищу и, как следует укутавшись, выходил во двор. Батюшка поддерживал меня под руку и усаживал на скамейку. Оттуда мне было хорошо видно дорогу, что вела к деревне. Деревня была разделена речкой, через которую я перебрался, рассказал мне священник, отец Памфилий. Если бы я тогда пошел вниз по течению реки, то обогнул бы гору — они называли этот холм горой, поскольку это была самая большая возвышенность на всю округу, — и скоро дошел бы до деревни. Оказалось, что от этой деревни не больше восьмидесяти километров до Темешвара. Это потрясло меня больше всего, ведь это означало, что за четыре дня пути поезд даже не выехал из Баната.
Читать дальше