Конец желтой тетради Мишеля.
Я уже три недели не имел вестей от Татьяны, как вдруг в один из четвергов, в полдень, я обнаружил ее у входа в СБЭ. Она была в своем пальто с кроличьим воротником. Мы зашли в кафе на авеню Фридланда.
— Как удачно получилось, что я вышел именно сейчас. Обычно Лормье всегда задерживает меня, но сегодня он передал, что проведет два-три дня в постели.
— Милый, я рада видеть тебя. Я вчера вечером прилетела из Стокгольма, но, к сожалению, в пятницу улетаю в Рио-де-Жанейро.
Татьяна попросила поцеловать ее. Я выполнил ее просьбу неохотно и украдкой, так как вокруг были люди. Мне никогда не удавалось в общественном месте не обращать внимания на то, что могут обо мне подумать окружающие, незнакомые люди. В последний момент Татьяна удержала меня обеими руками за голову и раздвинула мои губы языком. Я был вне себя и уже готовился к пощечинам. Чувствуя мое сопротивление, она как-то неестественно засмеялась, а потом вдруг заплакала. На нас смотрели со всех сторон, и, видя ее красоту, все, естественно, осуждали меня. Сначала они посчитали меня свиньей, а теперь я в их глазах выглядел этаким грязным подонком, грубияном, гнусно пристающим к женщине.
— Если ты не перестанешь плакать, я уйду, — твердо произнес я.
Лицо Татьяны тут же осветилось улыбкой, и разговор был продолжен в спокойствии и со всеми приличиями. Мы договорились, что назавтра я приду к ней ужинать и останусь на ночь. Когда мы расставались, лицо ее помрачнело, и тревога, почти ужас, которые я прочел в ее взгляде, взволновали меня до такой степени, что я прижал ее к груди, не думая о прохожих.
В тот же день в четыре часа я приехал к Лормье в его особняк в Нейи рассказать по его просьбе, как идут дела в СБЭ. Сидя в изголовье кровати, я доставал из кожаной папки письма и читал их вслух, следя краем глаза за реакцией толстяка, слушавшего, не глядя на меня — его веки были отяжелены жаром и слабостью. Никогда еще с того момента, как я стал работать в этой фирме, он не представал передо мной в таком виде — его жирная масса расплылась на подушках. В кабинете Лормье обычно был стиснут одеждой, начищен, в твердом воротничке и выглядел хоть грузно, но импозантно. Сейчас же он был похож на заплывшую жиром свинью. Стоило ему пошевелить головой, и весь жир его лица перекатывался тяжелой волной, рыхлые подбородки сваливались на плечо, и при этом вся его туша колыхалась в пижаме. Мне было несколько не по себе от горько-кислого запаха пота, исходившего от его простынь, а еще больше от стоявшей передо мной на покрытом кожей столике стеклянной посудины, именуемой судном, на дне которой болтались остатки мутной мочи. Время от времени хозяин делал мне знак, и я умолкал, пока он размышлял, я же, отделяя его от роскоши этой спальни, спрашивал себя, почему этот больной человек, похожий на огромного сероватого моллюска, все еще выглядит богачом. Поначалу я подумал, что у него такой вид из-за расплывшейся шеи и пухлых губ, придававших ему выражение лица избалованного ребенка, но все это были лишь внешние признаки, встречающиеся слишком часто, чтобы нести в себе какой-то смысл. Подумав, я решил, что причина кроется в определенной бесцеремонности, определенной манере держаться в любых обстоятельствах, не обращая внимания на присутствие кого бы то ни было, с почти сверхчеловеческим спокойствием и естественностью. Словно подкрепляя эту мысль, Лормье перебил меня посередине фразы и пояснений, которые теперь приходилось начинать сначала.
— Мартен, мне хочется помочиться. Подайте мне судно.
— Нет, — ответил я нетвердо. — Нет, простите.
Я не мог бы сказать сегодня, сожалел ли я об этих словах, когда произносил их, но я наверняка осознал их безумие. Я отказывал ему в услуге, на которую он был вправе рассчитывать от кого угодно. Правда, потребовал он ее повелительным тоном, даже и не подумав хоть как-то смягчить неприятный эффект этой просьбы. Впоследствии, а особенно в первые часы после этого, я много думал. Уверен, что если бы Лормье сказал не «Подайте мне судно», а «Подайте же мне судно», я без колебаний протянул бы ему посудину. А что касается наиболее подходящего тона, он мог бы сообщить мне о своем желании помочиться так, чтобы это известие меня тронуло и внушило мне именно мысль о передаче ему судна. Что больше всего задело мое самолюбие, так это то, что он произнес эти слова без какого-либо желания обидеть меня, так, как если бы его манера поведения со мной пришла к нему без малейших предварительных обдумываний.
Читать дальше