Данный протокол составлен отнюдь не с той целью, чтобы исправить, опровергнуть или дополнить некие факты, — будто мы, скажем, все еще верим в важность фактов, не говоря уж об истине вообще. Мы уже ни во что не верим; разве что — при одинаковой слепоте и глухоте и к правде, и ко лжи — верим единственно в силу исповеди, которая примиряет и роднит нас с собственным одиночеством и как бы мягко подтаскивает нас за уши к окончательному прозрению, превращая вдруг ужасное имя его в бегущего перед нами агнца, за которым — и это лишь сейчас доходит до нас — мы давным-давно следуем; и которого на сей раз, если только ни на йоту не погрешим против свойственной нам последовательности, мы, может быть, и догоним.
*
Как-то раз, чудесным апрельским днем тысяча девятьсот… года, мне пришла в голову плодотворная мысль: а что, если взять и на пару дней — на два, ну, самое большее, на три — смотаться в Вену? Кто усомнится в том, что подобная, время от времени предпринимаемая перемена места и атмосферы чрезвычайно полезна с точки зрения здоровья, да что здоровья: с точки зрения общего творческого тонуса, той постоянной душевной активности (motus animi continuus), которая — во всяком случае, во мне — начинает, я бы сказал, тут же бить ключом, стоит мне пересечь границу этой страны… При всем том в первую очередь мною руководили все же мотивы чисто практические. Чтобы не особенно распространяться на эту тему, скажу: я должен был найти возможность нанести визит вежливости д-ру У., сотруднику тамошнего министерства культуры, где мои скромные — нет, в самом деле скромные — успехи на ниве перевода австрийских писателей на венгерский язык встретили некоторое одобрительное внимание, в чем они не постеснялись открыто признаться; затем мне предстояло посетить Институт антропологии, который незадолго до этого известил меня, что готов предоставить мне стипендию с проживанием в Вене, оказав таким образом поддержку находящемуся в стадии рождения моему переводу Витгенштейна; однако столь лестное намерение влекло за собой некоторые проблемы с жильем, которые проще всего было решить на месте; ну и так далее. Не могу не добавить, что эта жажда душевного отдохновения, это тайно тлеющее во всех нас, подчас кажущееся едва ли не естественным желание думать о себе как о самоценной, ни от кого не зависящей личности, просто как о человеке, — скорее всего, не прорезались бы во мне, не пробудились бы от продолжительного и глубокого забытья, если б не некоторые новые факторы, питающие иллюзии о свободе личности, факторы, источник которых, вне всяких сомнений, следовало искать прежде всего в нетерпеливых, преступно нетерпеливых (и удивительно неожиданно возникших) порывах моей собственной души; однако нельзя не отметить, что эти иллюзии свободы — или атмосфера иллюзорной свободы — не могли, конечно, в какой-то степени не быть подогреваемы и определенными официальными заявлениями, и безответственными высказываниями, звучавшими в последнее время.
Как бы там ни было, между Будапештом и Веной пошли оживленные телефонные переговоры: выяснение с господами из министерства и института сроков приезда и отъезда, бронирование места в дешевой, но надежной гостинице и тому подобное. Имели место и тревожные мысли: есть ли у меня моральное право, пусть всего на два дня, покинуть близкого человека, болезнь которого как раз вступила в критическую фазу? Тем не менее я иду в кассу и самонадеянно покупаю билет на поезд, даже с доплатой за место. И в тот же день, к вечеру, у меня начинается грипп с высокой температурой; в довершение всего у меня воспалился зуб и флюсом раздуло половину лица. Ночью мне пришлось пережить нечто ужасное. Раздается звонок в дверь, я выглядываю в глазок и вижу молодого человека — зрелище это заставляет меня содрогнуться. Ко мне явился мой личный Спаситель; но насколько же он выглядел по-другому, чем в прошлый раз — добрых четыре года тому назад, — когда он посетил меня впервые, внезапно материализовавшись у моей постели и чуть нависнув над ней, как бы сошедши с горних высот и шагнув ко мне прямо через стену, которая, по-видимому, не была для него препятствием; тогда у него была рыжеватая мягкая бородка, узкие голубые глаза взирали на меня с непередаваемой, заставляющей со стыдом отринуть всяческие сомнения, тихой добротой; неловким, но все же решительно однозначным движением руки он благословил меня, как бы утвердив в моем существовании и укрепив в убеждении, что так, как я живу, и следует жить, и то, что я делаю, и следует делать. Убеждение это, благодаря ему, переросло в душе моей в сияющий свет откровения, живое тепло которого долго грело меня, да порой и сейчас еще я ощущаю, как оно гуляет в груди.
Читать дальше