Настал момент, и в этом ряду учителей появилась музыка Свиридова. И с тех пор без нее мне трудно представить мое культурное существование на протяжении многих лет, а порой и мою литературную работу.
Когда случилась первая встреча с ней, не припомню точно, но случилась именно в связи с Пушкиным — хотя как исследователь я к Пушкину еще и не подступался, всё было впереди. Я услышал свиридовские романсы, и главное, что выделил для себя и запомнил — «Роняет лес багряный свой убор…».
Как известно, пушкинские романсы Свиридова — вещи в большинстве ранние, но уже классически совершенные, замечательные не только глубиной, смелостью и красотой, а и редкостным «слухом на автора», стремлением и умением внимать и с наслаждением повиноваться авторскому слову и духу. В романсе же «Роняет лес…» услышалось нечто совсем особенное, с чем я редко встречался даже в прославленных романсах на пушкинские стихи. Там было: Пушкин и Глинка; Пушкин и Римский-Корсаков; Пушкин и Рубинштейн и т. д. А здесь — Пушкин и… Пушкин! Такое тождество стиха и музыки, интонация и самая мелодия не совсем сочинены композитором, скорее непонятным способом изображены самими стихами: то ли Свиридов просто «перевел» это в ноты, то ли у Пушкина, что называется, так и было. Нечто сходное с подобным полным совпадением есть, может быть, — из того, что мне известно, — у Бородина в романсе «Для берегов отчизны дальной» (особенно в начале) и в «Урну с водой уронив…» Кюи.
Но с наиболее точным подобием такого абсолютного слуха на интонацию и мелодику текста я столкнулся много позже. Тогда только-только научился читать, то есть складывать буквы и слова, мой сын. Я указал как-то ему на первую строку стихотворения «Я помню чудное мгновенье……», и чуть только он начал читать, я ахнул: ребенок, не знающий содержания стихов, не умеющий еще держать в глазу более двух коротких слов одновременно, произнес слова «Я помню…» сразу на восторженном выдохе, то есть прочел в той вдохновенно восходящей, вертикальной интонации, которая — я понял, — стало быть, неким образом записанау Пушкина вот этими самыми тремя слогами.
И тут мне стало упорно припоминаться, что нечто подобное однажды уже было; наконец я сообразил, что это — случай свиридовского романса «Роняет лес…», в котором композитор слышит, как музыка истекает из самого пушкинского слова и стиха.
Всё это, как оказалось позже, имело непосредственное отношение к выработке моей собственной методологии изучения Пушкина, включающей как непременное условие произнесение вслух пушкинского текста — его, так сказать, интонационно-фоническую идентификацию. Чем дальше, тем больше я убеждался, что «главное», «немое» чтение и восприятие Пушкина утаивает от нас громадную, порой даже ключевую, часть смысла изучаемого текста. Кажется, я единственный из пушкинистов, не мыслящий ни филологического, ни философского анализа текста Пушкина без его «озвучания» (в том числе, разумеется, и публичного). В записях (радио, пластинки, телевидение) моих лекций и бесед, исследовательских композиций музыка играла роль камертона: пока в голове не зазвучат мелодии (чаще всего симфонические), наиболее близкие моей теме и материалу, я не мог начать писать текст. Приходила музыка — и на бумаге возникали первые слова.
Так вот, очень часто это была как раз свиридовская музыка («Маленький триптих», «Метель», «Пушкинский венок» и др.); она звучала в моем радиоцикле 70-х годов «Пушкинский час», она заняла центральное место — между Шостаковичем и Бахом — в альбоме пластинок (1981), на которых я записал композицию «Пушкин. Времена года», во многом предуказавшую направление, характер, методологию моей исследовательской работы (и, кажется, понравившуюся Георгию Васильевичу: о необходимости переиздания альбома есть упоминание в записях, вошедших в книгу «Музыка как судьба»*; позже (2003 г.) появится музыка Свиридова и в телевизионном цикле «Пушкин. Тысяча строк о любви»…
Вот только память моя, легко принимающая в себя тексты и мелодии, во всем остальном отвратительна — в частности, можно сказать, антимемуарна. То немногое, что написано в воспоминательном роде, возникло решительно по какой-то странной случайности. К примеру, не помню, когда совершился мой первый, как это сейчас говорят, контактс Георгием Васильевичем (письменный? телефонный?). Впрочем, откуда-то и с какого-то времени я привык знать, что он читал мои работы и вообще следил за моею деятельностью (радио? телевидение 70–80-х годов?). Знаю лишь, что в 1987 году, когда в свет вышло второе, дополненное издание моей книги «Поэзия и судьба», я каким-то образом передал экземпляр Свиридову, и на то есть «документ» — письмо от 25 декабря 1988 года (дата на штемпеле) — поздравительное с наступающим 1989-м от Георгия Васильевича. Не могу забыть, как я был ошарашен начальными строками письма (которое приведу целиком — не тщеславия ради, а просто чтобы пополнить корпус текстов Свиридова еще одним, никому пока не известным).
Читать дальше