Этот молчаливо лежавший отец очень мало значил в глазах маленького сына, которому больше всего хотелось ощущать отцовский авторитет, хотелось иметь здорового и смелого наставника, дюжего патриота, защитника, а не хлипкого чужака с сомнительной репутацией, с трудом изъясняющегося на языке этой страны и с развитием болезни все больше погружавшегося в философское, почти метафизическое молчание. Очень скоро отец перестал быть кормильцем, и по причине его нетрудоспособности пришлось пускать жильцов и пансионеров в большую городскую квартиру.
В те годы был спрос на патриотически настроенных, способных носить оружие мужчин, на коренных жителей, а не иммигрантов, осевших здесь в студенческие годы благодаря женитьбе на местных уроженках,
Детство пришлось на тридцатые годы, и я иногда думаю, что мог бы без труда восстановить их по обрывкам ранних воспоминаний.
Вот эти годы выныривают передо мной в образе дома напротив. Новый в ту пору дом, казалось, не стоял, а парил в воздухе, длинное светлое здание, словно выстроенное из корабельных палубных надстроек, надстройки — это балконы, опоясывающие расплывшееся тело здания, оно плывет или парит, а не стоит, как наш дурацкий многоквартирный колосс, который к тому же выглядит потрескавшимся, морщинистым, преждевременно посеревшим и осыпавшимся по сравнению с другими молочно-розоватыми элегантными строениями, нигде не выпирающими, плотно прилегающими к нашей улице.
Мне, глядящему на все это с точки зрения пещерного человечка, казалось, что и люди в этих домах больше лежат и отдыхают, чем ходят, не шумят, не громыхают. Все кажется приглушенным, бесшумные лифты доставляют каждого прямо на диван или в мягкое кресло. Из углублений в потолке падает мягкий свет. Для этих людей наступила новая эра, эра прекрасных вещей и предметов, автоматически управляемая, белая, как алебастр, роскошная суперреальность, где не нужно работать, где все грубое куда-то исчезло, превратилось в сказочные жилые ландшафты. А внутри, в квартирах, возлежат в своих салонах элегантные пассажиры и ждут, когда им подадут чай. Ждут.
Припоминаю, как из кухонного окна я с удивлением наблюдал за строительством нового дома — это было похоже на приближение океанского лайнера. Мы жили в еще вполне приличном доме, который чванливо выставлял напоказ нелепо выпирающие балконы и натужно полз вверх своими чердачными помещениями. И лестничная клетка с ее винтовыми лестницами проглатывала жильцов, проглатывала и переваривала всех, кто входил и выходил, всех — от обитателей сводчатых подвалов до жильцов, обретающихся в мансардах. Мы входили в дом с шумом и грохотом, мы жили, ничего не скрывая друг от друга, у дверей и стен были уши.
Те же, что жили напротив, лежали в своих звуконепроницаемых, устланных мягкими коврами покоях, отдыхали на раскинувшихся полукругом диванах, перед которыми стояли маленькие столики, звонили по телефону и ждали. Мы жили как бы в глубокой шахте, а те, напротив, — в экстравагантных кабинах, и смеялись они едва слышным сладострастным смешком, они жили, словно в Древнем Египте, скучали, ждали. Предметы в их квартирах походили на красивые лакированные урны, торшеры напоминали цветные светофоры. У них играли патефоны, они курили сигареты с позолоченными мундштуками, доставали их из лежавших на низеньких столиках серебряных коробок и элегантным движением руки щелкали зажигалкой, от дам в неглиже исходил соблазнительный запах духов, они смеялись гортанным, воркующим смехом.
Это были годы ожидания. В ненавистной школе царило затишье, время словно остановилось. Оно не шло, а тянулось, модные песенки были полны страстного ожидания и слащавости, в бездействии набирала силу одержимость. Из радиоприемников вдруг стали раздаваться громкие подстрекательские речи, полные угроз, их встречали всеобщим одобрением, громом аплодисментов, таким истеричным, таким трескучим, что, казалось, вот-вот взорвутся деревянные резонаторы радиоприемников. Один из жильцов, о котором говорили, что он летчик и имеет высокое офицерское звание, вскакивал с дивана и вставал по стойке смирно; а другой — ходили слухи, будто он шпион, — поднимался, потирая руки, оба хватали свои портфели и бежали о чем-то договариваться. Сентиментальные песенки вдруг сменились маршами, в них звучало радостное возбуждение и мессианские интонации; а потом уличные продавцы газет завопили: «Экстренный выпуск», и все выбежали купить газету: началась война. Я помню продуктовые карточки, затемнение и борьбу за расширение посевных площадей, чужих отцов, призванных на военную службу, бомбоубежища, вой сирены, первых беженцев, интернированных солдат, незаметную смерть отца, чтение книг Гессе и прежде всего Йенса Якобсена — но это было уже в сороковые годы. Тридцатые были годами ожидания, ожидания войны.
Читать дальше