Возможно, это было верно, возможно, он был прав, этими расспросами о второстепенном я пытался уменьшить тяжесть, обрушившуюся на меня. Не нужно было так говорить, а как — этого я не знал. С губ моих готов был сорваться глупый, детский вопрос: что делать, добрый человек, миновавший стремнины своей жизни и пошедший навстречу другому человеку, скажи мне, что делать? Я сражен твоим открытием, внезапно оказался над пропастью, но я не хочу заглядывать в нее, я хочу вернуться туда, где я был, или, может, не возвращаться, я хочу спасти веру в мир, а это невозможно, пока не исчезнет это жуткое, убийственное недоразумение. Скажи мне, с чего начать?
Я не понимал тогда, что, противясь разрыву, упрямо сохраняя привычные связи, я бросал обвинение брату, ведь кто-то же должен быть виновен. Если я заговорю, я перестану таиться перед ним и перед собой. Не знаю, что произойдет, может быть, он не сможет мне ничего сказать, может быть, он не сможет мне ничем помочь, но судорога отпустит мою душу и я не буду один. А может быть, мне удастся сойти с той дороги, по которой позже пойдет моя жизнь, если я перейму его большой и горький опыт, если я не замкнусь в своем страдании. Хотя и это не наверняка, потому что наши намерения были абсолютно различны: он хотел спасти человека, я спасал мысль. Правда, так я думал позже, а в тот момент просто был в смятении, опечаленный, помимо воли обозленный на того, кто открыл мне, чего я не знал, сознавая, что должен сделать все, дабы правда вышла на белый свет, теперь должен; не знай я ничего, можно было бы ждать, меня защищало б незнание. Теперь выбора больше нет, я был приговорен правдой.
Встревоженный тем, что должно было наступить завтра, через два дня, через какое-то уже недалекое время, я тем не менее думал о том, как мучительно расставаться. Уйти молча, произнести избитые, банальные слова, разойтись холодно и сердито? Я не находил настоящих слов, не мог установить истинных отношений, когда речь шла о моих личных делах: до тех пор я всегда знал, что сказать и как себя вести. После этого разговора остался неприятный осадок, давила тяжесть предчувствия и неудовлетворенность тем, что не все сказано, но где-то я и сам невольно сдерживал себя, чтоб не выказать холодности и обиды, поскольку не был уверен, не пригодится ли мне еще этот человек. Я говорю «невольно», поскольку хитрил, не желая этого, не понимая еще, когда он сможет быть мне полезным, просто не видел, но внутренняя осторожность говорила мне, что не стоит его терять. А может быть, мне понадобится его доброжелательность в деле, о котором я договорился с его сестрой. Поэтому я завершил разговор так, чтоб его можно было начать снова или вовсе не начинать.
— Поздно. Ты, конечно, устал,— произнес я, стараясь говорить как можно мягче, спокойнее.
Он потряс меня своим ответом, своим поступком, это было так неожиданно, но естественно, столько в нем было простоты, видимо, поэтому я был безмерно удивлен.
Он опустил свою руку с длинными сильными пальцами на мою лежавшую на спинке скамьи, чуть коснулся руки, только чтоб я почувствовал приятный холодок его кожи, мягкость его ладони, и произнес спокойно, тихим глубоким голосом, которым, наверное, говорят слова любви:
— Кажется, я ранил тебя, а этого я не хотел. Я думал, ты больше знаешь о мире и людях, гораздо больше. С тобой следовало говорить иначе.
— А как иначе ты мог говорить?
— Не знаю. Как с ребенком.
Эти слова, казалось, ничего и не значили, но на меня они произвели впечатление, особенно поразило их звучание, будто пропела мелодию флейта без шума и свиста, без ненужного форсирования, как бы печально улыбаясь тому, что еще не свершилось, улыбаясь мягко, мудро и освобождающе, и с удивлением впервые я подумал о том, что душа его зрелая, широкая и что раскрывается он лишь в те минуты, когда покидает его осторожность. В свете луны, которая наполняет нас тревогой. В моменты, когда трудно. Мне запомнился его мягкий голос, располагающий к доверию, его умиротворяющая улыбка, та полуночная пора, когда открываются тайны, они остались в моей памяти чем-то могучим и неуловимым. От этого вдруг показалось, будто совсем неожиданно представало передо мной то потаенное, что есть в человеке, которое никто до меня не видел. Не знаю, рождался он или обнажался, сбрасывая змеиную кожу, не знаю, как он открылся, только убежден, что миг этот был исключительным. Я размышлял и о том, что моя взволнованность может преобразить любое слово, любой жест, любое событие, но воспоминание осталось.
Читать дальше