Но она еще глупее меня.
— Будем любить друг друга,— сказала она серьезно,— это много, это все. Ничего другого мне не надо.
— Вначале мы наверняка будем счастливы,— шутил я,— а потом, когда я наскучу тебе, что-нибудь придумаем, будем действовать, как старый Джезар, что трижды разводился и снова женился на своей собственной жене, чтоб сохранить свежесть и новизну любви.
— Зря только мучил и себя и ее,— возмутилась Тияна.— Надо было найти такую жену, с которой никогда не хотелось бы разлучаться. Или жить одному. И платье ни к чему латать, а любовь и подавно. Лучше уйти.
— Ты бы ушла?
— Ушла.
— Потому что не любишь?
— Потому что люблю.
Эта женская логика мне не совсем понятна, но я знал, что Тияна говорит правду. И мне были приятны ее слова, хоть они и прозвучали чересчур серьезно и решительно. В ту минуту ничего другого мне и не надо было.
Вскоре мы поженились. Свидетелями у нас были Молла Ибрагим и старый цирюльник Омер Тандар, цирюльня которого примыкала к писарской. Тияна Белотрепич, дочь покойного Мичи и покойной Любинки, стала Тияной Шабо.
Молла Ибрагим, когда я сообщил ему о своем намерении, ничем не выдал своего удивления, хотя наверняка считал это глупой причудой и был уверен, что я не женюсь на Тияне (христианке, да еще и нищей вдобавок!). Сказать он не сказал ни слова, но мне показалось, что я вижу на его лице недоумение, или я ждал его, и потому оно мне виделось, во всяком случае, все его слова и поступки были безупречны. Он похвалил девушку и ее семью, похвалил мое решение жениться на ней, предложил быть свидетелем, попросил и балагура хаджи Омера пойти с нами к кадию, а потом повел к себе домой, где нас ждал настоящий свадебный пир. Тихая жена Моллы Ибрагима отнеслась к нам сердечно, почему-то заплакала, поцеловав Тияну, показала нам своих троих детей (двое умерло; хаджи Омер смеялся: смерть забирает, люди тут же заводят новых) и смотрела на нас, смотрела пристально, печально и радостно, как мать. Позже, вспоминая этот ее сочувственный взгляд, я понял: она хорошо знала все, что нас ждет впереди, и по-матерински жалела нас.
После обеда у Моллы Ибрагима мы пошли в мою убогую комнатенку. Оба были смущены.
— Хорошо было,— сказал я.
— Очень хорошо.
— Приняли так сердечно.
— Добрые люди.
— Ты довольна?
— Да.
— Я бы не сказал. Тебя что-то мучит.
— Не по себе немного.
— Отчего?
— Не знаю. Пройдет.
— Может, ты расстроилась, что родных не было. Моих нет, все на том свете, твои злятся, что поделаешь?
— Сядь рядом. Дай руку.
Она молчала, прижавшись ко мне, словно искала у меня защиты. Горевала, что родные от нее отвернулись. Привыкала ко мне. Теперь ни у нее, ни у меня никого нет, хватит ли нам друг друга? О чем были ее девичьи мечты, каким рисовался ей суженый, в каком кошмарном сне виделась ей эта убогая каморка, которая и мне вдруг опостылела донельзя?
Заговорить с ней или дать ей свыкнуться со всем тем, что станет теперь ее жизнью?
Неожиданно раздался стук в дверь.
Кто бы это мог быть? Мы никого не ждали.
Я отворил дверь: передо мной стоял незнакомый человек, весь какой-то просветленный, с увлажненными глазами и щемяще-счастливой улыбкой, словно он сбежал с собственных похорон. Умиленность его не выдавала большого ума, но и я был не лучше: очумело глядел на его лицо, озаренное счастьем, которое мне было так же неведомо, как и он сам.
Он сказал, что ищет меня и хотел бы только повидаться со мной. Зовут его Ферхад, он близкий родственник моей матери. Неудивительно, что я его не знаю. Двадцать лет назад, во время бунта братьев Моричей и Сари-Мурата, он бежал в Валево, а сейчас вот вернулся.
Я совершенно не помнил об этом своем родиче, а ведь дома у нас я слышал о нем, но забыл все: и почему он бежал, и на чьей стороне был — братьев Моричей или городских лабазников. Тем не менее мне было приятно, что отыскалась хоть одна родная душа, он точно из могилы встал и пришел как раз в ту минуту, когда мы горевали, что у нас нет близких.
Я предложил ему сесть, он поздоровался со снохой — хороша-то как,— подарок, говорит, не купил, поздно узнал о свадьбе и поспешил поскорее увидеть нас, а подарок принесет завтра. Он говорил, говорил, потом вдруг замолчал, озаренный радостью, взволнованный невиданным счастьем, совершенно мне непонятным, а я про себя не переставал удивляться происходящему. Ведь только двадцать лет миновало, а все забыто: и братья Моричи, и Сари-Мурат, и их бесчинства, и убитые люди. Даже народу память изменила — люди пели грустную песню о том, как повесили двоих братьев, будто это были герои, а не беспощадные насильники. И возможно, как раз эта песня, в которой народ славил тех, кто героями не был, это забвение, как будто с тех пор прошли столетия, и вернули моего родича в Сараево. Да еще тоска по родному городу. О нем он говорил со слезами на глазах. Он не мог спать, не мог есть, ему казалось, что он умрет без него, часами он сидел один-одинешенек и мысленно бродил по родному городу, от дома к дому, трепеща, как бы видение не растаяло, словно призрак. Сотни, тысячи раз проходил он знакомыми улочками, думая о том, что нет для человека ничего дороже и важнее родины. А теперь он бродил, бродил без устали по всамделишному городу, обходил знакомые места — ведь они еще красивее, чем он их представлял себе там, в далеком Валеве, и завтра снова пойдет, и чувство у него такое, что никогда ему теперь не утолить этого голода любви.
Читать дальше