Услышав ее голос, я удивился. Вот уж не думал, что здесь есть кто-то живой. Потом я спрашивал себя: как она узнала меня? Верила ли, что лишь моя тень может прийти на это кладбище? Или видела, когда я сюда приходил раньше?
Я подошел к ограде, только чтобы поздороваться, как-никак мы были соседи, а ушел, когда часы на башне пробили полночь.
«Тияна,— тихо и удивленно шептал я, спускаясь по длинной каменной лестнице, ведущей к базару.— Тияна». И ничего больше. Одно лишь это необычное имя.
Вот дуралей! Что мне эта девушка? Что мне это имя, которое отзывается в душе полнозвучным колоколом? Я утешал себя тем, что, когда вернулся к своему бывшему дому, был ненамного умнее. Свечи перед портретом султана погашены, не видно разноцветных звезд на стеклах окон, я позабыл про крестьян из Жупчи, которые спят где-нибудь на базаре под телегами в ожидании утра, когда им выдадут тела родных, и пошел наверх, сам не зная зачем.
Давний, с детства исхоженный путь привел меня к пожарищу, не вызывавшему воспоминаний. Я стоял перед ним с мертвой душой, сердце гулко колотилось в груди, как в пустой пещере. Да и какие могли быть здесь воспоминания? Неудержимые, но смутные желания, витающие над милым, недобрым городом. Детская комната, населенная образами пламенного воображения, не стесненного никакими преградами. Далекий, как месяц, отец, всю жизнь легкомысленно спускавший то, что приобретал; мать, не думавшая ни о детях, ни о боге, а только о нем, о своем муже, и наверняка умершая от тоски по нему, а не от чумы; сестра, с которой я не умел разговаривать, потому что она была из какого-то другого мира; нудная тетка со своей слезливой любовью и вечными наветами на неблагодарного мужа, сбежавшего от нее неизвестно куда, чему я нисколько не удивлялся. Наверху, над разросшимся бурьяном, была комната отца, в нее мне позволялось входить лишь два раза в год, на байрам, чтобы поклониться отцу и поцеловать ему руку, белую, красивую, не знающую черного труда. Теперь и это казалось сном.
Я ни в чем их не виню, не корю за то, что они не оставили мне даже воспоминаний. Жили как могли, и, уж конечно, не хотели, чтоб я стоял на этом пепелище после их смерти с опустелой душой.
Я никогда никому об этом не рассказывал (прав Молла Ибрагим: труднее всего говорить о том, что тебя ближе всего касается) и вдруг рассказал, уже на второй вечер, девушке, бывшей своей соседке, о которой за минуту до встречи и думать не думал. В первый вечер я рассказывал ей о войне, вроде и не про себя, а вышло про себя. Обо мне она и сказала: «Боже, как несчастны люди!» Обо мне и обо всех людях. И о себе?
Только это и сказала. А так слушала и молчала.
Спускаясь по каменным ступенькам улицы (Тияна слегка улыбнулась, когда часы пробили полночь), я не удивлялся тому, что произошло, хотя понимал, что довольно-таки странно почти незнакомой девушке рассказывать то, что никогда никому не рассказывал, что лишь вот сейчас, здесь, сложилось в слова. Говорил я потому, что светила луна, что обгоревшие стены дома не будили во мне воспоминаний, что тонкие белые руки лежали на ветхой ограде, что на меня задумчиво и мягко смотрели черные детские глаза взрослой девушки, что слушала она меня так, как меня никогда никто в жизни не слушал. Всего этого я себе не объяснял — не было нужды. Я знал только одно: я остановился. Восстановились границы.
Не условливаясь, назавтра вечером мы снова оказались у ограды, разделяющей два сада. И на третий вечер, и на четвертый, и лето пошло на убыль, а мы все прятались во тьме, не желая, чтоб люди узнали, как мы стали нужны друг другу. Но люди знали.
Все чаще она со мной и тогда, когда я один. Я уношу с собой ее имя и мерцающую тень под деревом. В моей душе звучит ее грудной голос слаще журчания воды.
Бумажные звезды и портрет султана красуются на окнах писарской до другого торжественного случая и больше уже не смешат меня. Я не вижу их. Рассеянно пишу прошения в суд или письма солдатам и каждый раз перечитываю, боюсь, напишу «любимая». Не дело, если кадий прочтет это в жалобе на должника.
Осенью я предложил Тияне обвенчаться. Я искренне хотел этого, ничего иного и представить себе не мог, однако же честно признался ей, что партия я для нее неважная, что у меня ничего нет и вряд ли когда-нибудь будет и что, выйдя за меня, она не много приобретет. Может, у меня вообще нет права предлагать ей себя в мужья, одна любовь дает мне на это право. Я могу обещать ей лишь свою любовь — и ничего больше, достаточно ли ей этого?
Читать дальше