Мама лежала на кровати, простершись в сияющей белизне своей наготы. Длинные светлые ноги, небрежно скрещенные, свисали над краем кровати, красные ногти на них блестели. На ней были только трусики из серебряных листьев и такой же лифчик. Грациозно гибкий удлиненный торс опирался на локоть левой руки. В ее взгляде были одновременно глубокая усталость и что-то неукротимо дикое, а ее шрам побагровел от прихлынувшей крови, как всегда, когда она была сильно взволнована. В правой руке она держала красное яблоко и разглядывала его с необычным, странным выражением: ее глаза горели блистательным безумием.
— Мама! — боязливо позвал мальчик шепотом. — Мама, а ты со мной поиграешь? Мама!
Она, видимо, его не заметила — она не отводила глаз от яблока. Но через некоторое время губы ее шевельнулись.
— Тигр, — сказала она. Потом заговорила все быстрей и быстрей: — Тигр, тигр, тигр, тигр…
И вдруг с силой швырнула яблоко туда, где стоял мальчик. Он попытался его поймать — ведь теперь стало ясно, что все это новая игра, вроде игры в мяч, — но не поймал и, мигом опустившись на четвереньки, пополз под другую кровать. Он по-собачьи взял яблоко в зубы и принес ей. И, увидев это, она засмеялась, хотя обычно не смеялась почти никогда, потому что ее ум, слишком неповоротливый для юмора с его быстротой, обычно застревал на начальной стадии смеха, то есть смущении. Смех был пронзительный и звенящий.
— Тигр! — воскликнула она радостно. — Мой маленький тигр! Ну же, бросайся на меня, кусай меня!
Вне себя от счастья он одним прыжком вскочил к ней на живот, уселся верхом, разжав зубы, выронил яблоко, обхватил ее руками за шею. С долго сдерживаемой потребностью в любви, с жестокой страстностью обездоленных душ он бросился целовать ее, и кусать, и лепетать задорные озорные слова.
— Мой маленький королевский тигр, — прошептала она нежно и прижала его к себе, и он наконец уютно свернулся калачиком у нее на груди и уснул.
Но когда вернувшаяся домой бабка хотела приблизиться к кровати, Мицци начала шипеть, буйствовать, издавать безумные крики, и больничным санитарам, которые в конце концов за ней приехали, пришлось пустить в ход всю свою силу и ловкость, чтобы, не причинив вреда, освободить мальчика из ее объятий и надеть на нее смирительную рубашку.
С тех пор как Мицци ускользнула от него и за решетками в одиночной палате начала вести свою собственную совершенно неведомую, загадочную жизнь наедине со своими мыслями, чувствами и воспоминаниями, к которым был закрыт доступ его бессильной ревности, Кутиан пил ежедневно.
Он подозревал, что поразившее ее безумие каким-то образом связано с неизвестным соперником, от которого у нее шрам. Шрам, а может быть, и ребенок. Это к нему она теперь вернулась, это он был с нею там, в сумасшедшем доме, им были полны ее ночи, вокруг него кружили ее странные мечтания.
Кутиан же, эта второстепенная фигура где-то глубоко внизу, в донном осадке ее необыкновенной судьбы, напрасно карабкался, как навозный жук, вверх по ее ногам до ямки под коленом. Выше он не поднимался даже в воображении — всякий раз она стряхивала его, небрежно махнув рукой, и он беспомощно барахтался, опрокинувшись на спину. Когда он навещал Мицци в клинике, она даже не узнавала его, и ее взгляд равнодушно блуждал вокруг, не задерживаясь на нем.
И только маленького Йозефа она обычно узнавала сразу.
В комнате жужжала воскресная полуденная тишина. От женщины, сидевшей на террасе в плетеном кресле, были видны только стройные, хорошей формы ноги и край халата в цветочек, все остальное скрывалось за газетой, которую она держала обеими руками, поставив локти на подлокотники кресла. Ее ногти, как нарядные пластмассовые прищепки для белья, на одинаковой высоте слева и справа сжимали края газеты, держа листок на весу. Они были бледно-розовые, с безупречным маникюром, не слишком длинные. Верхний край газеты изредка чуть заметно вздрагивал. По этому признаку можно было видеть, что она, уже полчаса просидевшая беззвучно и недвижно, еще жива там, за своей газетой.
Когда он взял шляпу со стола, она чуть-чуть опустила газету, ровно настолько, чтобы ее серые глаза с немного застывшим взглядом, свойственным близоруким, могли взглянуть поверх белого края газетного листа. В эту минуту ему показалось, будто с тех пор, как он ее знал, она всегда держала перед собой какой-нибудь бумажный муляж, испещренный расхожими фразами, чтобы лишь изредка бросать поверх его края бдительный взгляд в его сторону. Она напоминала его мать. Всегда, стоило ему захотеть тайком сделать что-нибудь для своего удовольствия, скажем, взять без спросу персик из вазы с фруктами, стоявшей на буфете, он тотчас же чувствовал направленный на него взгляд матери, как бы ни была она увлечена разговорами или рукоделием. И тогда следовал — нет, ни в коем случае не запрет, а только этот неизбежный акт отравления чьей-то радости, выражавшийся в ограничительном наставлении: «Обязательно вымой!»
Читать дальше