Прямо перед нами на дорогу выскакивает кошка. Жюльен резко тормозит, рискуя свалиться в кювет. Я ругаю его, но больше для порядка.
— Знаешь, — вдруг говорит он, — это была Памела…
— Я понял.
— Это она захотела устроить маскарад.
— Из-за нынешнего мужа?
— Да нет, что ты! Бедняга прекрасно знает, с кем имеет дело. Она придумала все это, чтобы вернуть нашу любовь. Ей надоел Жюльен Кастеллани, надоел Джеймс Дэвидсон, надоел Донаван, и, видя, что я уже не способен на новые роли, она не нашла ничего лучше, как вменить индивидуальность самой.
Я ничего не отвечаю, но в глубине души мне хочется отхлестать по щекам эту неуемную особу, жаждущую новых ролей. Однако сам-то я разве лучше? Не упивался ли я сотни раз «костюмом, гримом, перевоплощением»?
Жюльен молчит. Должно быть, думает о своей загадочной, неверной Памеле. Он прибавляет скорость. На одном из перекрестков я вижу большую гипсовую скульптуру богоматери, возвышающуюся на бетонном постаменте в форме носа какого-то таинственного корабля. У меня вдруг возникает мысль, которая мне претит, ибо я унаследовал от матери отвращение ко всякого рода сделкам. Я подумал, что если найду Сесиль живой и невредимой, то должен буду чем-то за это заплатить. Например, согласиться без всяких оговорок на роль Нагого, не пытаться сплутовать, не уклоняться от риска и сознательно принять удар, играть, не щадя себя, с полной самоотдачей, как Гленда Джексон.
В тот день, 14 ноября 1938 года, в брюссельском Дворце Искусств вымысел и жизнь вступили в противоборство у меня на глазах, словно чтобы преподать мне наглядный урок. Но тогда я остался слеп и счел вымысел важнее. Между Эпилептиком и мадам Сегон-Вебер я сделал неверный выбор. Я был вынужден, разумеется, отвести взор от Федры, закованной вот уже десятки лет в тяжелое платье, расшитое золотом и драгоценными камнями, и обратить его к страданиям человека, про которого мама сказала: «Неужели они не могут дать ему умереть в тишине!» И тем не менее страдания Федры были для меня более подлинными.
Мы подъезжаем к Реймсу с пением первых птиц. В «Смерти на рассвете» тоже поет птица, как раз когда мне всаживают пулю в спину. Мы довольно долго кружим по городу, пока не отыскиваем наконец отель «Пинтад». Это скромная гостиница в стороне от центра, погруженная в полную темноту.
Четверть часа уходит у нас на то, чтобы кого-нибудь разбудить. Нам открывает девчонка, похожая на забитую замарашку из фильмов «черной серии». Имя мсье Ларсана ничего не говорит ей, равно как и имя мадам Кревкёр.
— Кревкёр? Вы сказали: Кревкёр, мсье?
Она хватается за висок, потом одергивает на себе халат из пиренейской шерсти, который выглядит довольно странно в эту душную ночь, и ее хмурое лицо озаряется выражением восторженной преданности. В вестибюле горит одна тусклая лампочка. С простодушием ребенка она зажигает вторую, поярче, и принимается меня разглядывать.
— Так это вы? — говорит она. — Вы?!
Больше она ничего не в состоянии произнести.
— Вы сказали: мсье Ларсан?.. Я сейчас посмотрю регистрационную книгу.
Она внезапно делается расторопной и преисполняется сознанием высокой ответственности.
— Вы знаете, — говорит она, перелистывая страницы, — я видела на днях «Смерть на рассвете». По телевизору показывали. Ах, как вы там потрясающе умираете! Вы говорите: Лафон? Ах нет, Ларсан… Но Ларсана у нас нет, только Лафон… Тед Лафон…
— Тед?!
Мы вскрикиваем одновременно, Жюльен и я. Мой тесть выбрал для театрального псевдонима достаточно редкое имя.
— Мне необходимо сейчас же видеть мсье Лафона. В каком он номере?
— В двадцать седьмом, — отвечает она, разрываясь между беспредельной готовностью служить мне и предчувствием катастрофы. Потом добавляет, словно принося жертву на алтарь божества:
— На втором этаже.
В мгновение ока я оказываюсь на лестнице, Жюльен следует за мной. Стучу в двадцать седьмой номер. Дверь отворяется сразу, словно меня там давно ждали. Тед Лафон действительно оказался Тедом Ларсаном. Он очень изменился. Его некогда квадратное лицо напоминает теперь лицо фигурки из тира. Я думал застать его в постели или, во всяком случае, в пижаме, в халате. Мне делается жутко, оттого что он полностью одет — в ботинках, при галстуке — и аккуратно причесан, он, который вне театра ходит обычно в чем попало. При виде меня щеки его начинают дергаться и он плачет. Я беру Теда за плечи и встряхиваю, словно надеюсь таким способом вытрясти из него правду.
Читать дальше