Приторочив черный футляр со скрипкой к багажнику моего Солекса, зажав спортивную сумку коленями, а ступнями упираясь в подножку, я постоянно сверялся с планом бабушкиной фермы, скотчем приклеенным к рулю, с трудом сохраняя вертикальное положение, потому что дорога была мокрая и приходилось опасаться заносов, к тому же пробуксовывало сцепление, и я жал изо всех сил на педали и поджимал передающий ролик отходящим от цилиндра рычагом с черным бакелитовым набалдашником. Стоило отпустить его, как мотор начинал крутиться вхолостую и ревел, я балансировал на месте, и это неустойчивое равновесие — с центром тяжести высоко над землей — грозило неприятностями.
Все это не мешало мне горланить песни, как повелось всякий раз, когда я садился на свой мотовелосипед, и размышлять вслух, поверяя воздушной стихии свои самые сокровенные мысли и тайные страдания и даже позволяя себе обругать сунувшегося под колеса пешехода или велосипедиста, который ехал мне наперерез; я успокаивал себя тем, что свист ветра и треск мотора перекрывают мои несдержанные речи и был уверен в своей безнаказанности. Как бы не так. Я понял, как заблуждался, довольно скоро — когда обругал безмозглым деревенщиной крестьянина, который выходил из ворот своей фермы, толкая перед собой тачку с навозом, куда я неминуемо свалился бы, если бы не вывернул руль, смело влетев к нему во двор, после чего, обогнув колодец и лавируя между курами, выскочил на улицу и, нажимая изо всех сил на педали, промчался мимо потрясающего кулаками хозяина.
Отъехав от него на безопасное расстояние, я снова продолжил монолог одинокого путника, распевая слова своего экспромта на подходящий к случаю мотив: «Тео, Тео, это славно / обняла, что было сил / а на утро, вот ведь странно: / нет ее — и след простыл…» или еще: «Все хорошо, такие вот дела…» или даже: «А нам все равно…». Потому как, если взять хотя бы историю нашего приятельства с Пронырой, — с ним я только что расстался на площади посреди деревни, он клялся и божился, что мы с ним теперь друзья до гроба, — то тут, как посмотреть: можно увидеть в ней дружескую улыбку судьбы, хотя эта улыбка и стала навязчивой с некоторых пор, а можно и впасть в отчаяние, но туман, сопровождающий меня повсюду, мир не в фокусе — расплывающийся мир, в котором я жил с того времени, как началась в нашем доме череда смертей и я забросил свои очки, не давал во всем этом разобраться. И тогда, призывая небеса в свидетели своих несчастий, я набрасывался на заблудившуюся в сумерках бледную луну: «Зажги-ка поярче свой фонарь и освети мне путь, а не то я нашлю на тебя большое черное солнце, рядом с которым твое грустное, как у Пьеро, лицо станет еще белее, а звезды превратятся в короткие вспышки огнива, в карликовых светлячков, потому что моя звезда освещает эмпирей моих бурных страстей, разгоняет тьму, расцвечивает зимние ночи, растапливает ледяную пустыню наших сердец, ибо мир — зажатый между двумя полюсами шарик сливочного мороженного, не разрушительный огонь, а белый чертик, знаток по части смерти под сурдинку, который и нас утащит на свои кулички, и потому, бесцветное Светило, лупоглазая лорнетка, груда холодного камня, остывшая сковорода, я назову тебе имя той, что низведет тебя до уровня бесплодного яичного желтка и обратит Млечный Путь в реки молок, чтобы рассыпать семена своей богоданной, живительной, Тео-творящей красоты по всей Вселенной. Посторонитесь, ночные созданья, отойдите в сторону, приготовьтесь к встрече с великим чудом: родилась новая звезда — ослепительней Веги, прекрасней Кассиопеи, ярче Альтаира: Gloria in excelsis Theo», — и я покидал свой потаённый планетарий лишь тогда, когда останавливался перед дорожным знаком или утыкался носом в эмалевую стрелку с белыми буквами, указывающую в сторону обозначенных мест.
И только освоившись с топонимией здешних мест (познакомившись с Черной Изгородью, Дьявольской Канавкой и прочими «приглашениями к путешествию»), проплутав добрый час и основательно исследовав все проселочные дороги в окрестностях Логрее, — а некоторые и по несколько раз — я выехал нежданно-негаданно к ферме бабушки с ее эротической могилкой, убеждаясь все больше в том, что эта самая бабушка в этой истории всем бочкам затычка. Описание, которое дал мне ее благочестивый наследник, не оставляло никаких сомнений: на почтовом ящике, прибитом к столбу у поворота на ферму, значилось «Парадокс» и «Экивок». Судя по всему, надпись предназначалась для почтальона и должна была представлять родовые имена Жифа и его последней подружки, впрочем, оставалось неясным, кто есть кто, хотя оба, конечно же, принадлежали к семейству Двусмысленностей.
Читать дальше