Так и не сбавляя темпа, я скоро наткнулся на скопление народа, сквозь которое стал прорываться; несмотря на протесты, я пробивал себе путь среди людей, подныривал под сцепленные руки, пока внезапно не очутился на открытом пространстве — на широкой мощеной площади, где не было ни машин, ни пешеходов, и просто на удивление для такого часа пустынной; тогда я бросился поперек этой площади, чистой от каких-либо помех, будто мне предоставили достойную сцену для спектакля о муках утраченной любви. И тут, как это часто бывает, из-за какой-то несчастной песчинки рухнули мечты, все самые прекрасные конструкции моего ума: едва я успел удивиться такой аномалии — ну, ни пробок тебе, ни прохожих в самом обычно людном месте, — как, выбитый из замкнутого пространства своих мыслей, споткнулся о какое-то совершенно не предвиденное препятствие и со всего разлету грохнулся на брусчатку, улавливая на лету несущееся мне вслед рычанье, что-то вроде: и откуда здесь этот болван, или чокнутый, или кретин несчастный?! — во всяком случае, никак не уместное в таком случае, ведь куда разумней было бы справиться о моем здоровье — не поранился ли я? не сломал ли чего? — поскольку приземление на камни было суровым.
И правда, коленка так сильно саднила, что я поневоле подумал о моем Жане-Артюре. В моем падении, конечно, было что-то досадное, но я мгновенно представил себе, как можно использовать эту боль. В конце концов, что он о себе возомнил, этот хромой? Что после всех его бродяжничеств его встретят с охапками роз? Что все женщины кинутся к нему на шею? Что у него отбоя не будет от желающих послушать побасенки сына пустыни? Разве он не знал, насколько невероятны такие возвращения и что ничего хорошего они не сулят? Теперь, когда у меня будет время и никто и ничто не отвлечет меня от моего великого творения, я обещаю снова за него засесть. И пока боль утихала, я придумал, что погружу своего свирепого калеку в криогенную кому, из которой даже красавица, укусив бедолагу в плечо, навряд ли сумеет его вытащить.
Между тем другой бесчувственный чурбан, в черных ботинках с рифленой подошвой, оказавшихся почти у самого моего носа, не заставил себя ждать. Когда я поднял к нему глаза, он стоял передо мной, затянутый в толстую кожаную куртку, в каске, полыхающей всеми небесными огнями, благодаря такому наряду я распознал в нем специалиста по борьбе с пожарами, но, нимало не обеспокоенный его присутствием, повернул голову, чтобы отыскать этот чертов торчащий брусок, из-за которого растянулся, а вместо бруска обнаружил не что иное как длинный шланг внушительного диаметра, протянутый поперек площади; машинально посмотрев направо, куда он тянулся, я увидел, что через несколько метров он загибался вверх и добирался до самой верхушки выдвижной лестницы на красном грузовике, где двое пожарных, вцепившись в брандспойт, пытались усмирить хлеставшую из шланга струю воды, которая гигантской аркой взмывала к небу и веером рассыпалась над крышей собора Святого Петра.
Вместо крыши торчал уже один костяк, пронизанный языками пламени, из его нутра вырывались, закручиваясь вихрями и разрывая наступавшие сумерки, гигантские всполохи; иногда казалось, будто огонь отступает под натиском воды, но спустя мгновенье пламя вновь вздымалось всей своей мощью на приступ зимнего неба. Почерневшие балки с грохотом обрушивались внутрь гигантского костра, мощный гул которого перекрывал распоряжения человека в униформе. Витражи центрального нефа сочились кровавыми ранами, словно израненный Дух, устав проповедовать любовь в пустыне, в эту Пятидесятницу покидал сей мир.
Стало быть, я сидел в первых рядах, и тысячи искорок слепили глаза очевидца, а теперь этот самый чурбан бесчувственный в приказном порядке велит мне поскорее убираться… но самое странное, что вместо того, чтобы содрогнуться от этой зловещей картины, сожалеть о том, что такое великолепное здание улетучивается дымом — в сущности, давно бы пора, — перед тем как, прихрамывая, возобновить свой путь, я бросил последний взгляд на пламя и подумал: почему ты оставила меня, Тео?
Наверное, Жиф продал все столовое серебро или ограбил ризницу в Логрее, но только работа над фильмом возобновилась, чем он и воспользовался, чтобы отнести свою ленту, точнее, разбивку на эпизоды или иконографическую подборку, или вспышку фантазии в проявку. Теперь дело было за фонограммой, или звуковым пространством, или навязчивой идеей звука, или вибропроблематикой, поскольку музыканты, стоявшие вокруг ложа любви, не умели играть на музыкальных инструментах и ограничивались пантомимой, впрочем, в ту пору у режиссера или создателя видеоряда, или интерпретатора объемов, или дубликатора света, еще не было магнитофона. Так что для игры на скрипке (это была копия из папье-маше) Жиф вполне мог пригласить Проныру, хотя, учитывая его непредсказуемый характер, можно было опасаться, что он прервет поцелуи в диафрагму и любовные игры актеров или физиологических посредников, или медиумов, в центральной любовной сцене (точнее, во время слияния в экстазе, или клеточного синтеза, или, может быть, пространственно-временной кантаты). Моя же роль сводилась к тому — за этим Жиф и приходил ко мне, — чтобы переложить на музыку эту немую партитуру, и вот теперь, когда фильм (или как его там) был готов к просмотру, сразу после матча я приехал к Жифу, прихватив с собой скрипку, чтобы присутствовать на первом просмотре «Гробницы моей бабушки».
Читать дальше