— Только что получили последние данные о мочевине крови, — немного поспешнее, чем обычно, сказал Герман. — Падает на глазах!
Федор Родионович вскинул голову, оживились усталые глаза.
— Цифры!
— На столе еще было триста миллиграмм-процентов, потом двести тридцать, сейчас — сто пятьдесят. И мочи достаточно.
— Ну вот, видите! — громко и радостно сказал Федор Родионович. — Теперь, ребята, если мы его не вытащим, грош нам цена!
Мочевина исчезала из крови! Быстро исчезала! Значит, почка работает вовсю, очищает кровь. А сердце… Конечно, этому отравленному, ослабленному сердцу приходится туго. Но оно должно обязательно справиться! Молодой ведь парень! И все эти собравшиеся здесь люди помогут ему.
Федор Родионович детально обсудил с врачами дальнейший план боя. Они заставят отступить сердечную слабость! Он уже не мог себе даже представить, не мог предположить иного исхода. Он вдруг крепко уверовал в окончательную победу и, сразу взбодрившийся, прямой и помолодевший, пошел из реанимационной.
В коридорах и в холле толпились больные.
Еще когда шла операция, они, наспех пообедав, покидали столовую и, словно притягиваемые магнитом, тянулись к дверям операционного блока, где возвышавшийся надо всеми Власов сообщал последние данные, полученные им от выскакивавшей куда-нибудь санитарки или от заходившей в операционную медицинской сестры. Сюда поднимались больные со всех этажей. Больницу охватило волнение, сходное с тем, какое возникает у совершенно незнакомых людей на улицах при сообщениях о космических полетах. Здесь было чувство гордости за своих собратьев, идущих на подвиг, за могущество человеческой мысли и рук человеческих, здесь было и опасение, страх за рисковавших, искреннее желание им удачи.
Возбуждение было настолько сильным, что, казалось, собственные страдания отодвинулись, стали меньше и незначительнее. Как-то неловко было стонать во время перевязки и морщиться от укола, жаловаться на вполне терпимые боли и признаваться в том, что боишься хронического аппендицита, когда совсем рядом, за несколькими стеклянными дверьми, один человек, здоровый молодой человек, отдавал другому, ради спасения его, часть самого себя — свою почку!
Когда из операционной вывезли Бориса, «болельщики» сдвинулись к дверям реанимационной палаты. Туда, конечно, никого не пускали, только Власов — немедленно начавший помогать сестрам и анестезиологам: что-то подносить, поддерживать — беспрепятственно входил в палату.
— Порядок, ребята! — бодро докладывал он, появляясь в очередной раз в коридоре. — Сослуживец проснулся. Прасковья Михайловна сказала ему, что пока все в порядке и там .
— Неужто спасут? — с волнением выдохнул кто-то, высказав наконец тревоживший всех вопрос.
— А ты сомневался, сослуживец? Вот с кем бы я в разведку не пошел, — кривил рот Власов.
— Слушай, разведчик, твой обед, наверное, скис уже в тумбочке.
Власов не ходил в столовую, и один из его многочисленных приятелей засунул ему в тумбочку тарелку со вторым.
— Верно, нужно бросить что-нибудь моей язве, — согласился Власов и пояснил: — Она не любит переживаний… — И рысцой направился в свою палату.
Тузлеев сидел на койке, свесив отечные ноги и уперев взгляд прямо перед собой в пол.
Бушевавший ночью ветер утих, и снова наползли тяжелые дождевые тучи. В палате было сумеречно, пусто и неприветливо, — четвертую, дополнительную койку еще не убрали, но белье с кроватей Харитоновых унесли; полосатые матрасы придавали комнате нежилой вид.
Власов поспешно достал из тумбочки тарелку, присел на край своей койки и стал торопливо есть. Тузлеев не мигая, исподлобья, глядел на него.
— Ну, что там? — вдруг спросил он.
— Все в порядке. Бориса вывезли, — с полным ртом ответил Власов, — вот-вот кончат пришивать почку.
— Может, и обойдется все, — глухо сказал Тузлеев.
— Обязательно обойдется, сослуживец, — подтвердил Власов, нажимая на картофельное пюре.
Некоторое время оба молчали, потом Тузлеев сказал:
— Я своего дружка из боя выволакивал, когда меня садануло. А он, оказывается, мертвым уже был…
Власов оторопело, открыв рот, смотрел на Тузлеева, но тот снова недвижно уставился в пол, сгорбившийся, отрешенный от окружающего старик. О чем он думал сейчас? О том бое, о смерти своих фронтовых друзей, о бесполезной своей жертве?.. Может, и не был еще мертв тогда его друг? И последней его мыслью все же было — не оставил?.. Ныло, сжималось сердце в груди. Боль становилась все острее, катилась от живота к горлу. Привычная, но всегда пугающая боль. Тяжелая и страшная, возможно, даже не такая сильная, как от ран, но наполнявшая до краев смертельной тоской. Нитроглицерин лежал на тумбочке, Тузлеев не мог дотянуться до него, простонал, обращаясь к Власову:
Читать дальше