Арье Розенцвейг не делал карьеры, карьера нуждалась в нем. Выигранные им дела, а он выигрывал все, за что брался, были отмечены доказательно-нравственной мощью законничества. Сердце иудейского социалиста, помнящего, как много на свете несчастья, вершило ритм его политической прозы. Вскоре, тяготея к еще большей ответственности, он принял лестное предложение поступить в отдел внешних сношений Агентства (фактически иностранное ведомство государства евреев под властью британцев) и, блестяще выполнив несколько деликатных заданий в Европе, дома, на неофициальном банкете встретил Эльзу Бухбиндер — на меня с обезоруживающим бесстыдством смотрела женщина, которую Габор Мольнар, о том лично поведавший в харчевне «Два попугая» (Иерусалим, околопасхальная весна 99-го), хранил в редком, любимом и, как бы вернее сказать, интуитивно-развратном отделе своего фотособрания; дерзкий снимок с той же персоны лежал среди дневниковых листов Розенцвейга.
Серые глаза. Кошачьи скулы. Пухлые губы африканки тянут блуд с фарфорового блюдца. Мне было чем ответить Мольнару: на стене букинистической лавки Йоси Хальпера, ул. Алленби, Тель-Авив, в центре виньеточно-вензельного коллажа я когда еще полюбил насупротивную объективу (излет 20-х) компанию вертлявых угрей с налитыми юницами, провинциальный, на всех широтах одинаковый шик, если б не ошеломляющее исключение в этом запечатлеце бойких мертвецов — девичье совершенно живое лицо, дышащее непередаваемым, только фотографией и уловленным, полнокровным спокойствием, омывавшим и всю фигуру в темном платье, цвет, смею думать, вишневый. Самоуглубленной, безмысленной, никому не вручаемой похотью нежно пылало это лицо, навсегда в своем возрасте, возрасте жизни, а в парнях и товарках читалась их смерть. В чертах незнакомки искал я уменье губить и нашел его, проистекавшее из того же спокойствия, без четкого плана. Также открыл дар исцеления, кипящую малину в чашке гриппозно-больного. Посему, аккуратно совлекши с нее выходное парчовое одеяние, подложил ей, устроенной навзничь, в кровати, под крестец и под ягодицы китайскую, с крылышкующим змеем, подушку, убедился, что не помеха чулки на резинках, медленно, дабы сквозила в движениях, упаси нас, не грубость, но сдерживающая нетерпенье любовь, стянул через долготу ее ног вежливые штанишки исподнего и, окопавшись по центру, животом и пахом на покрывале (хорошо я отвел его в сторону, голым, стало быть, весом на простынях), губы, язык погрузил в тепловатый, горчащий, железистый сок, натекший мне и в глаза, я распаляюсь, а должен быть холоден для рассказа о бедном Арье Розенцвейге, который, едва Эльзу увидел, неотлагаемо вмиг, непостижно сейчас, неискоренимо вот-вот загорелся узнать, что за белье укрывает шелковой пеной курчавый мыс ее низа и плотно ли упираются в лиф соски крепких грудей.
Она недоучилась в музыкальной академии. Немножечко развлекалась близ танцмейстера Агадати, хореавтора палестинских уличных шествий, празднеств, пуримских карнавалов, гибкой кошки европейского модерна, контур за контуром обводившей золотыми маслинами глаз мужские тела. From time to time писала о женском в газету «Давар». И, как сказал Арье приятель в Еврейском агентстве, проживала последнюю долю наследства, оставленного отцом. Принадлежа к более или менее верхнему слою. Коллега проинформировал Розенцвейга, что якобы прошлой зимой выгуливал ее Зеев Шокен, сомнительный торговец с венграми, румынами, даже с чехословаками, соблазнитель, гешефтмахер кокоток, остерегись, если я правильно понял. Арье мотнул головой, не принял в расчет. Вспомнил потом, отстраненно в тетради царапнув, что дядюшка с его знанием общества и опытом доброго сердца мог спасти, увести, но милого жуира, волнисто, картаво-колори-стично, с нервной сецессионовской грацией читавшего наизусть «Заратустру», уже погребли в той самой земле, которая упокоила и племянника, соседство тесное, между ними камень и камень.
Розенцвейга влекло к женщинам, дни, даже недели случались, когда никто не влек его сильней и прихватистей, но ни в чем не был Арье уверен так крепко, как в том, что рано ли, поздно ль с любой из подруг ему будет стыдное расставание, и сам это предвидение выполнял, маниакальным кондитером, позабыв о закуске, супе, жарком, все готовил, готовил разлучный десерт, порывая на третьем, четвертом свидании, еще до всего, вопиюще без повода, поперек жалоб, расспросов, вразрез с изумлением насурмленных бровей, отмахнувшись от идишской жестикуляции рук — почему, ужели я провинилась, чего же вы добиваетесь, ах, я заподозрила сразу, но было ей, плачущей, невдомек. Что не застенчивость, преодоленная адвокатом и дипломатом, не холостяцкое сумасбродство, а шаткость, а ненадежная нервность половой конституции, изменнически подводившей в двух штурмах из трех, да и третий, мало-мальски (без истерики и позора) пристойный, проливался уже только на купленных девок в крашеной полубашне по ул. Монтефиори, вход со двора, тыльное место с доплатой за конспирацию, — что вот это было причиной, ни одна подозревать не бралась, не хотела, пусть и догадывалась.
Читать дальше