Что-что, а уж начинать издалека, да еще при хорошем освещении, Матерн умеет. Огонь подает себе первое, выплевывая дочиста обглоданные на закуску косточки-досточки и раскаленные гвозди, бесшумно подлизывает вытекающее из бочонков пиво, взрывает батареи бутылей, штофов, пузырей — «Райдемайстера» и можжевеловку «Штоббе», округлую рябиновую и граненого «Штайнхегера», простецкую сивуху и благородные дистиллаты, настойку-малиновку и мягчайший французский коньяк «Бисквит», дешевое бренди и настоящую араку, виски «Белую лошадь», «Блэкбери», шерри, «Картхойзер» и джин, стройную тминную и такой сладкий «Кюрасао», ликер «Эттальский монастырь» и гусарский лимонад, то бишь шампанское… Спиртное… Какое красивое, всеобъемлющее, в трансценденции уводящее слово! И пока один винный дух возгорается о другой, Матерн, начав издалека, нанизывает матерниаду на матерниаду:
— Их, братьев, было двое. И начинается вся катавасия с Грегора Матерны в одна тысяча четыреста восемьдесят восьмом. Когда его, как он из Данцига прибыл, в Лондоне обвесили солью и тем нанесли обиду. За которую понятно что — кровь! А потому он вернулся и потребовал своего права, но не добился. И тут же учинил бучу при дворе короля Артура, куда никому при оружии входить не дозволялось, а он вошел, да еще и применил. За что его и объявили вне закона, так-то вот. Но он, не будь дурак, нашел себе компаньонов: а именно, остатки той разбитой банды, что прежде под началом подмастерья мясника Ханса Бригера творила смертоубийства и учиняла пожары вроде вот этого; Бобровский тогда к нему прибился и Хильдебранд Бервальд, чтобы многих-то не называть. Словом, пока суд да дело, в Зубкау одно, в Эльбинге другое, а потом подался он в орден к тевтонцам, в самую январскую стужу, и выпустил там дух из старосты Мартина Рабенвальда, чтобы после этого залить его по самые уши свинцом, ну, а потом, потому как холода все не унимались, стал баловаться главным образом поджогами: весь Долгосад с церковью Святой Варвары и больницей при ней — то-то крику было — спалил подчистую. От Широкого переулка, со всеми его веселыми росписями, — одни пепелища. Но в конце концов его все-таки поймали и вздернули — Цантор, познаньский воевода, это сделал. В сентябре, четырнадцатого числа, в году одна тысяча пятьсот втором, так-то вот. Но кто думает, что на этом дело закончилось, тот сильно ошибается и еще погорит. Ибо на сцену выходит Симон Матерна, дабы отомстить за брата, и жжет, что зимой, что летом, направо и налево, что дома ремесленников, что тучные данцигские амбары. Под Путцигом он держит целые склады с дегтем, смолой, серой, и приставляет три сотни девиц — по слухам, все как одна были девственницы — крутить фитили из пакли. Монастырям Олива и Картхаус он платит за то, чтобы трудяги-монахи изготовляли для него факелы. Снарядившись таким образом, он устраивает поджог до небес — Петрушечный и Столярный переулки горят у него как свечки. Двенадцать тысяч свиных колбас, сто три барана и семнадцать волов — это не считая всяких там курей, жирных пойменных гусей и кашубских уток — он велит зажарить, да еще чтобы с корочкой, на специально заложенном большом огне, дабы всех бедняков города, — голытьбу из Хакеля, калек и увечных из больницы Святого духа, прочую рвань и босяков, кто приковылял и притащился из Маттенбудена и Молодой Слободы, — всех, накормить досыта, да-да, досыта накормить! Подпустите-ка красного петуха в дома богатеев, пусть полыхнут дымком да огоньком! Пусть в красном перце пожара как следует подрумянится пропитание для сирых и недужных! Да, Симон Матерна, вот кто, если б они и его не поймали и тоже не вздернули, вот кто мог бы развести такой всемирный пожар, что всякой угнетенной твари достался бы сочный кусок мяса на вертеле. Вот от него-то, от первого классово-сознательного поджигателя, я и веду свой род, так-то! И социализм все равно победит, вот так!
Эти крики, равно как и последовавший за ними нескончаемый хохот, — это Золоторотик выдал парочку из своих веселеньких хрестоматийных историй, — очевидно, придавали зрелищу горящего барака нечто жуткое, чтобы не сказать адское, так что не только обычные, и без того падкие на суеверия и любую чертовщину зеваки, но и стойкие западноберлинские пожарники, — даром что все добрые протестанты, — поспешили перекреститься. Следующая волна дьявольского хохота вмиг согнала с крыши все четыре доблестных пожарных звена. Недолго сворачивали усатые дяди в шлемах свои бесценные пожарные шланги. Сарай, он сарай и есть, пусть горит, тем паче, что на соседние будки огонь загадочным образом почему-то не перекидывается, — так, примерно, рассудив, пожарные с обычным шумом и помпой укатывают восвояси. И даже дежурного не оставляют отследить догорание объекта, ибо не находится смельчака, чтобы спокойно такое слушать: в геенне огненной пируют адские гости, то выкрикивая прокоммунистические лозунги, то заходясь мерзким хохотом, а то вдруг выпустив напоследок тенора, который заходится чище и выше самого высокого пламени, да еще по-латыни, как поют в католических церквях, оскверняя добропорядочную протестантскую Потсдамскую от здания Контрольного совета и до самой Бюловштрассе. Да, такого дворец спорта еще не слыхивал: молитва, от которой искры летят, такая «Gloria in excelsis Deo» [435], что даже загребущим лапам огня впору благоговейно сложить персты. Это, конечно, Золоторотик выводит свои арии. Дивным, в слюдяных переливах и стройным, как лимонное дерево, голосом он, — покуда пламя, сметя подчистую второе и все еще не насытившись, подбирается к десерту, — верует, по-детски чисто и непосредственно, «in unum Deum» [436]. За пленительным «Sanctus» [437]следует «Osanna» [438], которой Золоторотик умеет сообщить эхоподобное многоголосие [439]. Когда же в мягчайшем анданте бенедиктуса он бьет все рекорды высоты, Матерн, чьи глаза легко переносили самый едкий дым, не может сдержать слезы:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу