— Да, — ответил я.
Я совершенно успокоился. Предпоследний шаг — самый трудный; с последним шагом приходят ясность мысли и уверенность.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Этот вопрос насторожил меня. Разве каждый осужденный должен задать его? Почему он хочет узнать имя своего палача? Чтобы захватить его с собой на тот свет? Зачем? Наверное, не стоило говорить ему, но я ни в чем не мог отказать человеку, приговоренному к смерти.
— Элиша, — ответил я.
— Красиво звучит, — заметил он.
— Так звали пророка, — пояснил я. — Элиша был учеником Элиягу. Он оживил мальчика. Для этого он лег на него и дунул ему в рот.
— Ты поступаешь как раз наоборот, — сказал он с улыбкой.
В его голосе не было и следа гнева или ненависти. Должно быть, он тоже ощущал ясность мысли и уверенность.
— Сколько тебе лет? — спросил он с возрастающим интересом.
— Восемнадцать, — ответил я и зачем-то добавил: — Почти девятнадцать.
Он поднял голову, и на его худом, внезапно заострившемся лице проступила жалость. Несколько секунд он разглядывал меня, потом печально кивнул.
— Мне жаль тебя, — сказал он.
Я чувствовал, как его жалость заливает меня. Я понимал, что она пропитает меня насквозь, что завтра я начну жалеть сам себя.
— Расскажи-ка мне историю, — сказал я, — и посмешнее, если можешь.
Мое тело отяжелело. Я подумал, что назавтра оно отяжелеет еще больше, моя жизнь и его смерть отяготят его.
— Я последний человек, которого ты видишь перед смертью, — продолжал я, — попробуй, рассмеши его.
И снова он окинул меня взглядом, полным сожаления. Интересно, каждый ли осужденный так глядит на последнего человека в своей жизни, каждая ли жертва жалеет своего палача?
— Мне жаль тебя, — повторил Джон Доусон.
Сделав неимоверное усилие, мне удалось улыбнуться.
— Это не смешно, — заметил я.
Он улыбнулся в ответ. Чья улыбка была печальней?
— Ты уверен, что это не смешно?
Нет, я отнюдь не был уверен. Возможно, что-тозабавное здесь и было. Сидящая жертва, стоящий палач — оба улыбаются и понимают друг друга лучше, чем друзья детства. В такие условия нас поставило время. Налет условностей был стерт, каждое слово, взгляд или жест обнажали всю правду, а не какую-то ее грань. Между нами наступила гармония; наши улыбки переплетались, его жалость была моей. Ни один человек никогда не будет так понимать меня, как понимал он в этот час. И все же я знал, что дело только в тех ролях, которые были на нас возложены. Они-то и придавали всей истории забавный оттенок.
— Садись, — сказал Джон Доусон, освобождая мне место на койке слева от себя.
Я уселся. Только теперь я понял, что он на целую голову выше меня. И ноги его были длиннее моих, мои ноги даже не доставали до пола.
— У меня есть сын твоих лет, — начал он, — но он совсем не похож на тебя. У него светлые волосы, он силен и здоров. Он любит поесть, выпить, ходить в кино, смеяться, петь и гулять с девушками. Ему совершенно не свойственны твоя тревога, твоя печаль.
И он принялся рассказывать мне про этого сына, который «учится в Кембридже». Каждое его слово обжигало мне тело, словно язык пламени. Правой рукой я дотронулся до пистолета, лежавшего в моем кармане. Пистолет тоже был раскален и жег мне пальцы.
«Я не должен слушать его», — подумал я. Он мой враг, а у врага нет истории. Я должен подумать о чем-нибудь другом. Поэтому мне хотелось увидеть его — чтобы подумать о чем-нибудь другом, пока он разговаривает. О чем-нибудь другом… но о чем? Об Илане? О Гаде? Да, я буду думать о Гаде, а он думает о Давиде. Я буду думать о нашем герое, Давиде бен Моше, который…
Я прикрыл глаза, чтобы получше представить себе Давида, но безуспешно, поскольку я никогда не видел его. «Имени еще недостаточно», — подумал я. Человек должен иметь лицо, голос, тело, а уж к ним я прилажу имя Давида бен Моше. Лучше подумать о лице, голосе, теле, которые я действительно знаю. Гад? Нет, трудно вообразить себе Гада, приговоренным к смерти. Приговоренный к смерти… в этом все дело. Как мне это раньше не пришло в голову? Джон Доусон приговорен к смерти; почему бы мне не наречь его Давидом бен Моше? На ближайшие пять минут ты Давид бен Моше… в тусклом, холодном, белом свете камеры смертников в тюрьме Акры. Стук в дверь, входит рабби, чтобы прочитать с тобой псалмы и услышать твой видуй [7] Видуй ( иврит ) — признание, молитва, которую произносит человек, чувствующий приближение смерти (прим. переводчика).
, это ужасное признание, с ним ты принимаешь на себя ответственность не только за те грехи, что совершил ты сам — словом, делом или мыслью, но и те, в которые ты мог ввергнуть других людей. Рабби дает тебе традиционное благословение: «Господь благословит и сохранит тебя…» и призывает тебя не страшиться. Ты отвечаешь, что не боишься и что, будь твоя воля, ты бы сделал то же самое снова. Рабби улыбается и говорит, что за стенами тюрьмы все гордятся тобой. Он настолько растроган, что изо всех сил пытается сдержать слезы; наконец, ему становится невмоготу, и он рыдает. Но ты, Давид, не плачешь. Ты с нежностью смотришь на рабби, потому что он — последний человек, которого ты видишь перед смертью (палач и его подручные не в счет). Он рыдает, и ты пытаешься утешить его. «Не плачьте, — говоришь ты. — Я не боюсь. Не нужно жалеть меня».
Читать дальше