Исчезли его беззаботная поверхностность, насмешливая легкость, оживленная болтовня, исчезли его воздушные мосты из слов. С горечью он говорил теперь лишь о посавской трагедии, говорил с какой-то мукой, без прежней игривости, тяжело и неясно.
Жертвы, которые лежали в черной земле Посавины или брели по неведомым дальним дорогам в ссылку, он называл самоубийцами и боснийскими безумцами. Наши восторги столь же опасны, говорил он, как и наша неразумность. О чем они думали, если думали вообще? Неужели они рассчитывали справиться с султанским войском, которому не нужны ни храбрость, ни воодушевление, потому что оно вооружено и беззаботно? Или надеялись, что их оставят в покое, словно бы кто-то может позволить искре разгореться, каким ветхим ни был бы дом? Неужели не хватит с нас силы, что швыряет бревна, и дешевого лихачества, после которого остается пустошь? Неужели неразумные отцы могут так играть судьбами своих детей, оставляя им в наследство страдания, голод, безысходную нужду, страх перед своей тенью, трусость из поколения в поколение, убогую славу жертв?
Иногда он говорил совсем иное: ничто так не унижает, как трусливое согласие и мелочная разумность. Мы настолько подчинены чьей-то чужой воле, вне и поверх нашей, что это становится нашим роком. Лучшие люди в лучшие свои минуты избавляются от этого бессилия и зависимости. Борьба с собственной слабостью — это уже победа, завоевание, которое однажды в будущем станет более длительным и более стойким, и тогда это уже не попытка, но начало, не упрямство, но уважение к самому себе.
Я слушал его и ждал, что это пройдет, ибо знал, что и его восторги и его горесть — краткого века. Лишь одна-единственная глупость его продолжительна — любовь к дубровчанке, но она в самом деле настолько необъяснима, что кажется больше потребностью в любви, чем самой любовью. Он не воплощает себя, не выражает, не помещает в определенное пространство; он за все хватается, но ничего не кончает, позволяя себе всегда бить мимо цели. Он промахнется и в благородстве.
Однажды он показал мне калеку Джемаила, которого дети тащили в тележке, а в свою портняжную мастерскую он вползал на двух костылях, подтягивая изуродованные, высохшие ноги. Когда он сидел, все поражались его красоте и силе, мужественному лицу, теплой улыбке, широким плечам, сильным рукам, торсу, как у борца. Но стоило ему встать, вся эта красота разрушалась и к тележке ковылял калека, на которого было невозможно смотреть без сострадания. Он сам себя изуродовал. Будучи пьяным, он острым ножом колол свои ляжки, до тех пор пока не перерезал все сухожилия и мышцы, а теперь, напиваясь, он вонзал нож в пересохшие культяпки, не подпуская к себе никого, да никто и не мог с ним справиться, такая сила сохранилась у него в руках.
— Джемаил — наше точное боснийское изображение,— сказал Хасан.— Сила на культяпках. Сам себе враг. Изобилие без смысла и цели.
— Что же мы тогда? Безумцы? Несчастные?
— Мы самые непонятные люди во всем мире. Ни с кем история не отмачивала такой шутки, как с нами. До вчерашнего дня мы были то, о чем сегодня хотим позабыть. Но мы не стали и чем-то другим. Мы остановились на полпути, разинув рот. Мы никуда больше не можем двинуться. Мы оторвались, но нигде не пристали. Подобно рукаву, что ушел в сторону от реки-матери, и нет у него больше ни течения, ни устья, он слишком мал, чтоб стать озером, слишком велик, чтоб впитаться в землю. Со смутным чувством стыда за свое происхождение и вины за свою измену мы не желаем оглядываться назад, но нам некуда смотреть вперед, поэтому мы удерживаем время, в ужасе от какого бы то ни было решения. Нас презирают и братья и пришельцы, а мы обороняемся своей гордостью и ненавистью. Мы хотели бы сохранить себя, но настолько утратили свою суть, что уж больше не знаем, что мы такое. Беда в том, что мы полюбили эту свою мертвечину и не хотим расставаться с нею. Но за все надо платить, за эту любовь тоже. Неужели мы волей случая стали столь преувеличенно мягкими и преувеличенно жестокими, разнеженными и суровыми, веселыми и печальными, каждую минуту готовыми удивить любого, в том числе и самих себя? Неужели волей случая прячемся мы за любовь, единственно известную величину в этом хаосе? Неужели без причины мы позволяем жизни шагать по нам, неужели без причины мы уничтожаем самих себя, по-другому, чем Джемаил, но с той же уверенностью? А почему мы это делаем? Потому что нам не безразлично. А раз нам не безразлично, значит, мы честны. А раз мы честны, честь и слава нашему безумию!
Читать дальше