Выслушав Нелли Степановну, я мрачнею. Признаться в том, без консультаций, хотя бы на первых порах, Сан Саныча я надрываюсь, как рессора от «Жигулей», по ошибке поставленная на «КАМАЗ», теперь, после публичного выражения Морщининым своего доверия, я точно не могу. Но и признать абсолютную правоту моего, как оказалось, заклятого коллеги тоже не след: показная нескромность еще подозрительнее показной похвалы.
В общем, следовало признать, что своего Сан Саныч добился: я явно брошен на произвол судьбы. Как мышка, свалившаяся в кувшин с молоком. Вот только рассчитывать на чудесное превращения молока в масло не приходится — все рассказчики бородатой притчи забывают об элементарной усталости. А еще, о вязкой, засасывающей массе — уже не молоке, но еще и не масле, поглощающей выбившееся из сил существо не хуже девонширских болот.
Мое барахтанье вышло мне впалыми щеками и черными, совсем как от сотрясения мозга, кругами под глазами. Я не ложился раньше четырех утра, чему сейчас, зевая за рулем красного «Фольксвагена Поло», я лишь улыбаюсь: ведь теперь девять часов — моя обычная и, признаться, далеко не всегда предельная норма суточного сна.
Изнурительная подготовка к урокам напомнила мне студенческие сессии, с той лишь разницей, что экзаменационный месяц всегда пролетал стремительно, особенно дни между экзаменами. Теперь же конец если и предполагался где–то вдали, гораздо дальше линии горизонта, то представлял я его не более радужно, чем какой–нибудь несчастный заключенный концлагеря, который, одурев от палящего солнца и разминая истертыми в кровь ногами грязь, вдруг видит себя, словно со стороны, методично размахивающего киркой, и понимает, что давно уже не осознает собственных мыслей, как будто их и нет, и потому не в состоянии сказать, сколько часов, недель и даже лет он вот так, изо дня в день машет киркой и сколько тонн несокрушимой горной породы повержено им, простым смертным из костей и совсем немного — из мяса, в мелкие камешки, почти в пыль. После такого прозрения остается желать одного: побыстрее сгореть в лагерной печи, на лучшее нет права и надеяться.
Успокаивал я себя лишь одним — первым годом, который мне, как солдатику–салаге кровь из носа (а я и в самом деле как–то посадил кровавую кляксу на учебник — хорошо что не на тетрадь лицеиста) нужно было перетерпеть.
Если бы для этого хватило трудолюбия, которое у меня, хотя и на двадцать седьмом году жизни, но все–таки прорезалось! Мучительно и бесцельно, совсем как зуб мудрости. Моя теперь почти круглосуточная работоспособность рассыпалась как карточный домик, стоило в нее протиснуться престарелому валету — нашему дорогому Сан Санычу. Я чувствовал его сжимающее меня кольцо и даже обзавелся новой навязчивой идеей — ни в коем случае не обзавестись учениками–любимчиками. Что любимчиками — я и передвигался–то на переменах, почти как бразильский футбольный арбитр эпохи Пеле и Гарринчи в перерыве между таймами: маячащая в центральном круге одинокая фигура в черном как символ неподкупности и честной игры.
Меня моя мания привела к тому, что все лицеисты стали для меня словно на одно лицо. Я высиживал в учительской до второго звонка, после чего почти бегом влетал в класс и пулей вылетал из него сразу после звонка об окончании урока и до того, как наиболее общительным из моих воспитанников взбредет в голову окружить меня у доски с целью назойливой демонстрации собственной любознательности. Может, поэтому диапазон выставляемых мной оценок столь узок и нейтрален: семерки, восьмерки и девятки — всего три варианта из десяти возможных. Можно, пожалуй, решить, что историю доверенные мне классы знают в целом лучше остальных предметов, при том что страстных фанатов моего предмета мне вырастить никак не удается.
«Не дождетесь», думал я представляя, как Сан Саныч вербует очередного лицеиста, или, чтобы наверняка, лицеистку, рассчитывая подсунуть мне его (ее?) в любимчики или, что вообще великолепно (и теперь уж точно ее) — в постель. Некоторые взгляды во время урока казались мне особо нетерпеливыми, словно их обладателям не терпелось приступить к возложенной на них миссии. С таких уроков я ретировался заранее, минут за пять до звонка, оставляя класс в радостном, но все же недоумении.
В тот самый день — был понедельник — когда мне сообщили, конечно, в учительской и конечно, последнему из педсостава, о необходимости скинуться на прощальный подарок Сан Санычу, я меньше всего склонен был поверить в правдивость столь ожидаемой и все же оказавшейся такой неожиданной новости.
Читать дальше