Все никак не удавалось собрать, прояснить мысли. У мусорного ящика худенькая женщина в сером платье перебирала выброшенные кем-то цветы. Здесь, у ящиков, то и дело кто-нибудь промышлял, с пакетами, с рюкзаками, бомжи, не бомжи, не всегда отличишь по одежке, тут же подобранной. Теперь ведь выбрасывают новенькую, почти не ношеную, когда-то за такой стояли в очередях. Народ с некоторых пор наглядно стал богатеть, можно было подобрать недешевые вещи, устаревшую, но не испорченную технику, магнитофоны, телевизоры, кто-то этим жил. Женщина встряхивала, прихорашивала по одной мелкие розы, выравнивала лепестки, совсем увядшие, мятые непоправимо возвращала в ящик, из остальных составила букет. Пошла с ним впереди меня. К себе, примеривал я, домой понесла? Или попробует продать? Женщина склонилась к букету, поднесла к лицу. У нее была короткая стрижка, тонкая шея. Какой аромат мог быть у этих цветов? У оранжерейных известно какой, похоронный, лучше не проверять. Она вдруг обернулась, словно почувствовала мой взгляд, смутилась, ускорила шаг. Я успел уловить на ее лице улыбку. Лицо старенькой учительницы, получившей к празднику цветы. Боже, боже!..
Надо было на время замедлить шаг, чтобы она могла удалиться. Повернула, пошла в сторону недавно вставленной среди домов деревянной часовенки или, может, небольшой церквушки, никогда не заходил внутрь. Да вряд ли такому, как я, было там что смотреть. Не искусство, не великая архитектура. Но кому-то это оказывалось нужно, кого-то поддерживало. Как людей вроде меня все годы поддерживала литература. Помогала отвлекаться от повседневного гнетущего убожества, не сломаться, не опуститься, не стать алкоголиком или циником. На месте часовни когда-то ютился фанерный сарайчик, пункт приема стеклотары, я стаивал перед ним в полуторачасовых очередях, чтобы выручить несколько рублей с копейками. Передвигал у ног шаг за шагом две увесистые сумки с пустыми бутылками и вновь утыкал взгляд в ксерокопированные страницы. Разговоры в очереди переставали для меня существовать. Листки на всякий случай стоило прикрывать от чужих взглядов: не пришлось бы объяснять, откуда у тебя эти копии, ксероксы полагалось держать под замком, только для служебного пользования. Дискуссия о подлинности «Слова о полку Игореве». Тоже самиздат того времени. Не лепо ли ны бяшеть, братие… Исчезнувший оригинал, несообразности в копиях, анахронизмы, проблема подлинности. начяти старыми словесы… Боже, до сих пор наизусть помню. Превыше всех доводов была для меня очевидная, неоспоримая гениальность, ее не подделаешь. Как такое могло возникнуть не в стране с многовековой историей, великой культурой — в захолустном княжестве, без литературных предшественников, без языковых образцов, даже сравнить не с чем? А почему, собственно, нет? Вот тот же Чехов — возвращался я к недодуманной, отложенной мысли. Как это мне говорил Ласкин: для европейцев его можно почти не комментировать, никаких зашифрованных аллюзий, отсылок, мифологем, не то что Джойс или тем более Данте. Но разве любому человеку, в какой бы стране, в какой бы занюханной провинции он ни жил, не доступна мировая литература, мировая философия, да хотя бы Священные Писания — чем этого не достаточно?..
Насчет занюханной провинции — тут профессор, впрочем, цитировал уже своего любимца Богданова, пришлось воспоминание поправить. В самой простой частной жизни есть то же, что у великих, есть жизнь и смерть, есть природа, любовь, мироздание… что-то в таком роде. Каждому дано ощутить жизнь под небесами, для гениальной вспышки достаточно мгновения. да, и там было про гениальность. Бог в каждой травинке и капле. Помню, как читал это у Ласкина все с той же снисходительной усмешкой: меня, видите ли, уже тогда заботили судьбы культуры, не меньше.
Тут я вдруг на мгновение остановился. А может, подумал, честней было бы на самом деле признаться, что по природе, в душе ты сам всегда был, по сути, таким именно провинциалом, которому достаточно озирать мир из своего уголка? Показалось мало? Не отвечало каким-то литературным представлениям? Что тебя, собственно, смутило? — продолжал я размышлять, возобновляя путь к магазину. Чувство, что остановился, расслабился, так до чего-то и не добравшись? Не хватило желания ли, силенок, а больше всего, может, смелости, беспощадной к себе смелости? Засорились ли, затвердели, заросли склеротическими бляшками сосуды, обеспечивающие полноценный ток мысли? Нет, не надо быть таким уж несправедливым к себе. Признавать свою ограниченность не всегда бывает приятно. Но, может, именно она, ограниченность, позволяла человеку твоего устройства жить в нашем ужасном времени. В другом нам жить просто не довелось. Мы знали, что творится в стране, считали возможным существовать, как могли, не мы одни, а как было иначе? Убежать до поры было некуда, сопротивляться способны были немногие. Стоило ли себя задним числом корить за бесчувственность, ограниченность? И сейчас ведь живут так же. Где-то совсем близко воюют, гремят взрывы, чудовищные землетрясения сметают города, цунами разрушают дома, люди гибнут сотнями, тысячами, миллионами, продолжают гибнуть в самое благополучное время, экраны предлагают сладострастно смаковать все новые ужасы. Вот, говорят, даже земная ось сместилась на десять, кажется, сантиметров. И что? В нас все эти бедствия не могут полноценно проникнуть, если они не коснулись наших родственников или близких. Не биться же головой о стену. Только всплескивать по-женски руками, покачивать головой: надо же! Было, прошло, перестает волновать.
Читать дальше