Я же, среди прочего, прочих — о каких-нибудь (неназванных…) книгах, например — разговоров, — я рассказал, разумеется, Максу о моем знакомстве с Алексеем Ивановичем; я уже не помню теперь, как отнесся он к моему сообщению. — Зато я вспоминаю — теперь — как, среди прочего, прочих, несколько раз за эту зиму (холодную, раннюю…) возвращались мы — или, вернее, возвращался он, Макс, к тому разговору, ночному, который мы вели с ним, в самом начале зимы, на загибавшемся, заметенном снегом бульваре.
— Да, все случайно, сомнительно, — так говорил он. — Мы что-то делаем, мы куда-то идем — могли бы не делать, могли бы и не идти.
— Наши мысли? — Мы их не мыслим. Они мыслятся: в нас и помимо нас, сами по себе и сами собою; мы спохватываемся — они исчезают.
— Да это и не мысли вовсе, — сказал он мне как-то (мы сидели, я помню, в его, Максовой, плывущей над городом комнате…).
— Что же это? — спросил я.
— Простое — продолжение жизни, — так он, я помню, сказал.
— Что называть жизнью? — сказал я.
— Что бы ни называть так, — сказал он. — Она продолжается в нас, вот и все. Она заполняет нас целиком; вырваться из нее мы не в силах.
Он отдернул шторы, присел на подоконник, закурил сигарету.
— Мы живем ею; мы думаем — нет, не о ней — мы думаем, и не можем не думать, о том, о чем она предлагает нам, заставляет нас — думать: и как если бы, — так или примерно так он сказал, — как если бы, не удовлетворяясь, собственно, внешним, она проникала еще и куда-то внутрь, и вот: разыгрывалась — внутри — в нас самих, не отпуская — или, может быть, лишь ненадолго отпуская нас, — сказал он, — на волю.
— Отчего, — сказал он, — отчего и наша внутренняя, как мы зовем ее, жизнь тоже оказывается — внешней, не нашей, неподвластной и чуждой нам же самим.
Я не знал, что ответить.
— А ведь так не может, так не должно быть. И в общем, — он посмотрел на меня, — ничего, в общем, не надо. Надо только выйти и вырваться — из всего этого.
— И как же — выйти, как же, хотел бы я знать, из всего этого — вырваться?.. Вот, кстати, послушай.
И отойдя от окна, погасив сигарету, он прочитал мне, я помню, довольно длинный и очевидным образом перекликавшийся с тем, что он только что сказал мне, отрывок: из некоего — мир названий разбился — вполне умозрительного сочинения, в ту пору, в ту зиму весьма и весьма, я помню, его увлекавшего, мне тоже знакомого; я же, слушая — я не помнил этого места, решительного и резкого — я подошел к окну, в свою очередь; и там, в окне, за окном — там была, разумеется, темная, заслонявшая небо громада его, Максова, неописуемого жилища; внезапный вызов и призрачная угроза; но вместе с тем, там, внизу, во дворе — там были крошечные, заметенные снегом скамейки, и такие же, совсем крошечные деревья, и фонари, уже загоревшиеся, и тихие отсветы их на тихом снегу — в своей затаившейся неподвижности, потаенном безмолвии как будто сулившие что-то, что-то втайне, подумал я, обещавшие, уводившие: от чего-то к чему-то.
Все было так же: все повторялось.
Была зима, как сказано, был самый конец зимы. Зима же, думаю я теперь, зима кончается совсем по-другому, совсем не так, как, скажем, кончается лето: теперь и здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке. Зима, заканчиваясь, вспыхивает всеми своими красками, снег блестит на солнце, солнце блестит на снегу, мороз не ослабевает — напротив, мороз, после краткой, к примеру, оттепели, крепчает, накрепко сковывая, навсегда замораживая: деревья, сугробы… все охватывая собою; и конец февраля, первые числа марта кажутся, как ни странно, более зимними, чем безусловно зимний декабрь и несомненно зимний январь.
Вот так и заканчивалась та далекая, ранняя, несуществующая больше зима: вспыхивая на солнце, накрепко схваченная морозом: Макс (истинный герой моей истории: если это история…) — Макс, выходя из дому, возвращаясь домой, смотрел на все это, яркое, крепкое, ясное — все с тем же, уже почти не покидавшим его ощущением бессилия, в блаженном усилии… все это, ясное, яркое, крепкое, тут же и вновь обращало его к его собственной жизни, нашедшей свою тему, столкнувшейся с самой же собой.
То были дни — ему казалось: недели — то были, следовательно, недели и дни, тянувшиеся мучительно долго, пролетевшие мучительно быстро, в мучительном, до сих пор, пожалуй, неведомом ему напряжении. Он платил свою дань; он возвращался домой; спускался к реке; доходил до моста; вечером, вновь возвратившись, смотрел в окно, вниз, на заметенные снегом скамейки, деревья, отсветы фонарей на снегу. Он не знал по-прежнему, что ему делать.
Читать дальше