Мы вышли — случайно — вдвоем — из гостей — на улицу, пустую и темную. Алексей Иванович тоже, как выяснилось, жил в старой части города; нам было с ним по дороге; уверенно и вместе с тем осторожно — как будто обдумывая каждый свой шаг — ступал он по чистому, мягкому, за вечер наметенному снегу.
— Чем вы занимаетесь? — спросил он вдруг.
Я сообщил ему свои внешние (запретные…) обстоятельства.
(Сказать ли, думаю я теперь, решусь ли я, наконец, сказать, что, как и Макс, истинный герой моей истории, я, живущий теперь здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, — что, как и он, Макс, я посещал в ту пору, в ту зиму — и в другие зимы, конечно — некое — решимся и скажем так — учебное — или, может быть, учебное, так сказать, заведение, где меня ничему, разумеется, не научили и которое — как и он, Макс, — я рассматривал, в первую очередь, как простое средство спасения от несравненно более страшного… а впрочем, думаю я теперь, достаточно, на этой странице, для этой страницы, одного — нарушенного запрета. Как бы то ни было, я посещал его: если не каждый, то почти каждый день, если не каждое, то почти каждое утро, и я относился к нему примерно так же, как он, Макс, к своему: с той смесью презренья и ненависти, мучительного чувства зависимости и тайного ощущения свободы, которую, т. е. смесь, я уже почти бессилен представить себе теперь — на берегу моря, на краю, соответственно, мира. Но все это, разумеется, в скобках. Закроем их…) — Алексей Иванович, сообщив мне свои, улыбнулся: внезапной — и даже как будто для него самого, Алексея Ивановича, неожиданной (так я подумал…) улыбкой. И мы еще долго шли молча, по улицам, вглубь переулков; и была ночь, снег; были темные, безмолвно стоявшие вокруг нас дома; деревья, сугробы; кружились, в темноте, в пустоте, одинокие большие снежинки; и только изредка, вдруг, вылетала откуда-то заблудившаяся среди домов и деревьев, фонарей и сугробов машина — и вспыхнув фарами, заскрипев тормозами, вновь уносилась куда-то, в тишь и темень, снег, ночь.
— Не правда ли, — проговорил, наконец, Алексей Иванович, — не правда ли, ночью этот город бывает — даже красив?..
— Да, правда, — сказал я в ответ. — Но, разумеется, только его старая, его — скажем так — поддающаяся описанию часть.
— Вот именно, — он опять улыбнулся: внезапной, всегда внезапной улыбкой.
— Вообще, — сказал я, — есть что-то тревожно-влекущее в этих безмолвных, ночных домах… переулках, улицах, перспективах.
— Разумеется, — так он ответил. — Они кажутся простым порождением некоей мысли… с которой мы вдруг совпадаем. Вот здесь я живу.
Это был узкий, не слишком длинный, всего в пять или шесть домов, переулок, как будто затерянный: в сплетении и путанице таких же, как и он сам, старых, безусловно поддающихся описанию улиц, — переулок, давным-давно и отлично известный мне: много раз, много лет проходил я мимо этих пяти или шести, быть может, домов, а значит, и мимо вот этого, зеленой краской выкрашенного забора, мимо вот этой, почти сливавшейся с забором калитки: и ни разу, должно быть, не спросив — себя самого — что там, за этим забором, за этой калиткой, и есть ли там вообще что-нибудь. А там был маленький, едва различимый в темноте двор; деревья: с обведенными снегом ветками; и наискось, слева от калитки, стена какого-то, фасадом, должно быть, в соседний переулок выходившего дома: стена и дверь, навес и крыльцо.
Здесь-то и жил, как выяснилось, Алексей Иванович.
— Если хотите, зайдем ко мне.
Было поздно; я отказался.
— Тогда заходите в другой раз, — сказал он: и посмотрев на меня своими удивительно спокойными — своими: спокойно-удивленными, быть может, глазами, пожал мне руку и скрылся; и калитка, я помню, захлопнулась за ним — с протяжным, долгим, что-то напомнившим скрипом; и через несколько дней я снова встретился с ним — у тех же, его и моих — случайных, в общем, знакомых; и в другой раз — нарушим запрет — для меня, здесь, почти все явления жизни запретны — на некоем — да, нарушим — концерте; и в конце концов, в какой-то, я помню, очень холодный вечер, оказался у него дома; пересек дверь, поднялся по лестнице, нажал на кнопку звонка: — и вот так (думаю я теперь…) той далекой и очень далекой зимою, он, Алексей Иванович, уже возник в моей жизни: с внезапной, всегда внезапной улыбкой.
Его улыбка намекала на что-то; его глаза отсылали куда-то; его имя не подходило ему точно так же, как не подошло бы ему никакое другое; во всем его облике, шагах и жестах, словах и движениях не было (или так мне казалось…) ничего (или почти ничего…) лишнего: и как если бы (думал я — думаю я теперь…) — как если бы все, что он делал, и все, что он говорил, одновременно прибавляло: что-то к чему-то: жест к жестам, слово к словам, — и вместе с тем избавляло его, Алексея Ивановича, от чего-то такого, что, однако, немедленно возвращалось и от чего (думал я…) он, Алексей Иванович, тут же и совершенно спокойно, вновь избавлялся: следующим жестом, следующим словом.
Читать дальше