Еще тема накопления и жадности вступит гнетущим лейтмотивом в нашу мирную историю.
Мы поймали маленький автобус, состоящий вообще–то из дребезжащих фрагментов, они держались шумной компанией только благодаря матюгам пьяного шофера. Сильно пьяного, как говориться — в сиську. А почему «в сиську»? Ученый, а он был ученым, сказал, что это в структурализме означает оборачивание в младенчество, близость к молозиву, к утробе, и разве вы не заметили, что все пьяные, сильно пьяные спят в эмбриональной позе. Нам — ей и мне — еще не хотелось этого замечать, так как до Стивовой квартиры мы пока не доехали, точнее не докатились, ибо она была под горой. Мы катились. И если бы не фаллос столба, мы бы оказались в Волге. Ну а так как столб все–таки был, мы оказались втроем на вполне целом Стивовом диване.
«Не уходи, так поздно».
Сначала он любил ее, а потом я ее тоже любил. В первый раз в своей молодой жизни. В соматическом смысле, конечно. И надо сказать, что он мне немного помог — и словом и телом. Если руку считать телом тоже.
«И огнь дымящийся водвинул».
Так мы и зажили, тем более в садках русской культуры серебряного века этот нерастворимый тройственный осадок выпадал сплошь и рядом. Как чешуя на дно аквариума. Мы не были первопроходцами. Надо было только принадлежать культуре, ну, хоть и не серебряного, но по моему ощущению свинцового века уж точно.
У границы тучи ходят хмуро. Край свинцовый тишиной объят.
Мы все писали. Сделайте точное ударение в последнем слове. Тогда еще нечто и кое–что, но уже не ничто.
Все завязывалось более чем удачно.
Ребенка от первого недействительного мужа было кому отвести в ближнюю школу, встретить–накормить и проверить дебильные уроки — дитя в первом классе преуспеяло.
Вечером наша беспокойная жизнь превращалась в семинар — то философский, то литературный, то кулинарно–алкогольный.
Мы становились, ну не знамениты, а имениты.
На нас пялились и показывали пальцем, подбородком и бровью.
Про нее я могу сказать словами, слышанными мной через много лет от одной нелепой тетки, с каковой она, та она , состояла в «штопоре».
— «Эбеновая статуэтка», «серебро и немного горного хрусталя».
С теткой я пил шило у знакомого физика–оптика, ставшего к тому времени отцом — то ли Силуаном, то ли Интегралом. Отец Интеграл отпускал грехи. «От и до». Показывал он на голову и пятки. «По де икс» — крестил он себе зиппер на джинсах. Веселый поп — оптоволоконный лоб.
Я ее не встречал уже много–много лет…
А пока жилось нам весело, укромно и уютно.
Иногда появлялся наездами третий, то есть в общей сумме четвертый, и я уходил ночевать к себе по–настоящему домой. Там настоящие мои, повздыхав, снабжали меня съестными припасами готовыми к употреблению — пирогами, вареньем, курями. И еще почему–то всегда крупой. Я столько ее перетаскал, что хватило бы на прокорм виварию мышей во время долгой оккупации.
Мне все было смешно.
Тогда.
Если бы не сплошные неудачи, преследовавшие первого его .
Иногда они висели над всеми нами не дымом, а вонью пожарища.
Где погорело все — и «Слово о полку», и вообще все слова обо всем.
«Я слово позабыл, что я хотел хотеть». Он в такие дни становился чистым сгущением, сгустком вековечной печали. Ему не давали
— публиковать статьи,
— ездить на конгрессы,
— защищать диссертацию по гениальной всеохватной теории «мироощущения».
А ведь она, эта теория, дает ключ ко всему, и к мирозданию тоже. Я тогда в это истово верил. В его мироощущение.
Но все дело заключалось в том, что он был жуткой занудой. Как говорят теперь — по жизни. Он канючил. Он сам в себя не верил, и когда появлялся где–либо — от библиотеки до жэка, то первое естественное желание было сказать ему — нет, уходи, воздух при тебе скисает.
О, мое кислое фундаментальное несчастье, кем ты мне приходилось, если у нас было одно ложе и одна жена между нами?
Все–таки мы были как–то породнены.
Не так ли?
Ведь это долго тянулось, и ты, невзирая на свое сыворотное страдание, был великодушен ко мне.
Как мы делили твою по закону эбеновую статуэтку?
Тебе — серебро, а мне — хрусталь.
Эбен поровну.
Или наоборот?
Иногда в нашу устоявшуюся жизнь заходили названные события. Они входили, выражаясь высокопорно или высокопарно, как смерч в — пропилеи.
Не тронув ничего или порушив все.
К безобидным явлениям относился рев и рык настоящего биологического отца дитяти. От этого с позволенья сказать «папули» мы легко отбояривались. Просто я или он , не тот он, скандалист, а другой, наш он , бежали в ближайший винный отдел, а уже потом бежал тот он, пришедший сильно поскандалить.
Читать дальше