Погода на Камчатке — разбойничья. Еще перед глазами снег играл искрами и небо над сопками такое голубое, что и сравнить-то не с чем, только что с глазами молодухи, а тут глядь — из-за вершины выползло темное облако и украло голубизну. Пропали искры, дохнуло с норд-оста. Сейчас жди.
— Пурга будет! — крикнул Семен Ломаев и махнул рукой в сторону сопок, на вершины которых наползали серо-розовые тучи; солнце, прижатое к сопкам всклоченными облаками, еще играло; нарты даже по крепкому насту тащились медленно: собаки порезали лапы. Лишь желтый головной пес, послушный голосу хозяина, казалось, со свежими силами вел нарту.
— Погоняй! Скорей! — прокричал Данила и вскочил, помогая собакам. — Не поспеем!
— Скоро Авача… Глядеть в оба надо: полыньи попадаются, не угодить бы… Эка сладость!
Стемнело разом, будто потушили свечку. Потянула поземка. В кустах засвистело, застучали ветки берез и тополей; заметались тени, в лицо сыпануло снегом. В темноте чудились черти. Ломаев кутался в воротник, но снег падал за шиворот.
Нарту подбросило, Данила еле удержался и закричал, озлобясь:
— Смотри, Семен, залетим!
Но Ломаев даже не обернулся.
У сугроба стали, и, задыхаясь от ходьбы и ветра, Данила спросил:
— Далеко еще?
— Скоро.
Они толкали отяжелевшую нарту, проваливались в ямы, заметенные пургой, путались в кустарнике, торчащем из-под снега.
— Еще немного, — выдохнул Ломаев.
«Слава богу», — подумал Данила.
Он подбадривал себя, а ноги уже не слушались, подгибались.
Не видно ни зги. Ухабы. Нарту кидает вверх, вниз.
— Авача! — вдруг дико прокричал Ломаев.
Под ногами неожиданно заколыхалось, открылась пропасть, и вода обожгла тело.
Ломаев барахтался рядом и булькал:
— Отцепи, отцепи…
Собаки визжали, рвались, но постромки были новые. Полынья расширялась.
Данила отбивался в сторону. Нарта с дьявольским свистом и визгом, дрогнув, увлекла за собой собак и Ломаева.
— А-а-а! — потерялось в ночи.
Данилу потянуло в водоворот.
«Боже, помоги… Выберусь, золотую икону поставлю», — шептал Данила, уцепившись всеми силами за кромку льда. Он сорвал на ладонях кожу, на льду появились пятна крови, но боли не чувствовал.
Когда обессиленный, раскинув руки, лежал он на льду в нескольких шагах от полыньи, судорожная мысль о том, что он жив, заставила заплакать, потом застонать.
Проснулся он от жажды и силился подняться.
— Пи-и-ть…
Но точно валун навалили на грудь, сил нет.
— Пи-и-ть, — захрипел Анциферов.
— Зашевелился, — сказал ительмен, внимательно следивший за лицом Данилы, — воды надо дать.
Он зачерпнул берестяной плошкой из глиняного котла и, приподняв Данилу, влил в рот воды. Данила поморщился, облизнул губы и вновь заснул.
Двое старых ительменов живут в маленькой задымленной юрте. Живут одни — они отшельники, а их сродники занимают две больших теплых юрты, и в каждой много семей.
Тойон отвернулся от стариков — лишние рты.
«Зачем им юрта? — спрашивал он сродников. — Пусть идут в лес, как это делают все старые люди». Сродники слушали тойона, но стариков не трогали.
Вспыльчив тойон — да и на всем юге Камчатки один тойон строптивее другого. Гудит Камчатский нос, сталкиваются судьбы и желания людей, а единой твердой руки нет. Подчиниться первый никто не хочет, считает для себя обидой, что кто-то будет его принижать: ведь предки мало-мальски знатного тойона — великие воины.
В каждом племени есть легенда о воинах, покорявших огромные пространства. Сила всегда имеет поклонников. Но знают старики и другие легенды: о красавицах и смелых юношах, об орланах и огнедышащих горах, о влюбленных Камче и Атке, о Кутхиных батах. Да мало ли может рассказать у вечернего костра любой ительмен, когда на небе выступают звезды! Тогда он поет легенду, и пение прекрасно: в нем клекот орлана, и бег снежного барана, и тундра с одинокой нартой, и солнце, бродящее у горизонта, и поземка, нет лишь мороза.
— Пойду собачек посмотрю, — говорит Брюч. — Юколки подброшу.
Оставшийся — Лемшинга — дремлет у костра.
Над огнем сушатся торбаса и кухлянки рыжие, сделанные просто без прошивок и узоров на подоле и плечах. Нарядные кухлянки носит только тойон.
— Как Утты? — спрашивает Лемшинга Брюча.
— Лапы заживают.
— Ничего, он поднимется, он сильный. Пурга скоро убежит, спать уляжется.
— На охоту пойдем, — сказал Брюч и, стянув с ног торбаса, остался в тонких кожаных чулках до колен. Он снял со стены лук и стрелы, попробовал тетиву, покачал головой: ослабла тетива, натягивать придется. Внимательно, то поднося к глазам, то отстраняя, осмотрел стрелы, проверил, все ли костяные наконечники добротно прикручены ниткой из оленьей жилы. Осторожно были подвергнуты осмотру две стрелы с чехольчиками из кожи на наконечниках — отравленные, для войны.
Читать дальше