Нервы мои чувствительны как лапки тропического паука.
В моей голове произошел внутренний, непоправимый берсерк. Разорвалось сухожилие держащее последний рубеж.
За это надо убить. Убить и успокоиться навсегда.
Схватить доску с торчащим гвоздем и с хрустом ударить в темя всего один раз. А потом добить ногами в брюшину.
Но я понял, что не убью.
Я понял, что с этого дня — я хронический трус и мне захотелось расщепиться на неопасные, спокойные молекулы прямо вот тут в подсобке.
Я посмотрел на Леонтьева и тихо сказал:
— Хуесос.
Он дернулся. Густая водочная слюна скакнула ему на рукав…
Ничего не ответив мне, прошел в магазин, чтобы раместить печенье на прилавке.
Я стоял в морозильной камере, мои лодыжки по–детски нежно подрагивали.
Я знал, что это будет моей последней честной коробкой.
Их и так оставалось уже немного и эта станет последней.
Я вытащил фарш, бросил ящик около весов и вышел на двор через заднюю дверь.
Встал около пустых газовых баллонов. Овощной ветер дул мне в голову.
Вороны выглядели настолько мудро, что в любой момент могли сказать что–нибудь матерное.
Я закурил и рассудил так:
Все тщетно. Тебя не могут оставить в покое. Тебе нигде не дадут жить.
Чтобы жить — надо приспосабливаться к их ебаным законам, или убивать/умирать прямо на месте.
Но я выбрал третий путь.
Притворяться. Оставаться в хмельной тени. Пить до язвы. Пить до язвенных чешуек в утреннем стуле.
Пусть мне будет хуже — что же я могу тут поделать?
Если вы каждую секунду жрете меня, то чтобы не чувствовать боли — я должен запивать ваш моральный каннибализм чем–нибудь крепким.
Слово «спасибо» — ни хуя не волшебное.
«Спасибо» может сказать любая масса человеческого тела.
Волшебное слово, точнее фраза это: «если ты хочешь…»
Я буду воровать. Воровать на работе. Воровать у плохих и хороших. У друзей и врагов.
Я буду тратить украденные деньги на выпивку.
Портить все что только возможно испортить.
Незаметно мазать калом все что вы отправляете рот в свой кровный, обязательный обеденный перерыв.
Играть свою роль.
Я делал все это и раньше, но имел совесть и благородство (знаю, что звучит двольно абсурдно)
Однако эти вещи абсолютно не котируются.
Спасибо Леонтьеву. Вспоминая его мне будет легче оправдывать свою тихую подлость.
Очень легко оправдывать свою грязь пожатием плеч и коротким, сухим — «довели»
Леонтьевы изгоняют благородство как бесов.
Пока они живы — все свои благие намерения можно кинуть в очко глубокой, древней уборной.
Я дурак и неудачник, но не настолько чтобы быть цитировать библию, в то время как вокруг меня кипит и бушует охуительно интенсивная оргия.
Каждый день — будет спектаклем. Мой эпизод будет всегда оставаться в тени.
И свое главное: я стану все время врать.
Стану невидимым бесстыдником.
Я — тихий, страшно вежливый молодой человек с хорошими манерами и завидной способностью к мимикрии. Я помогу. Я ободрю советом. Я спрошу как чувствует себя ваш отец, тихо и конфиденциально поинтересуюсь — помогают ли вашей дочери новые антидепрессанты.
И я смогу, определенно смогу сделать так что, ежели что–то неприятное случится с вами, или с вашими честно заработанными денежными знаками — вы никогда не подумаете на меня.
Вы взвесите все «за» и «против» и с убеждением скажете:
— Нет. Сева не мог этого сделать. Он не такой.
С сумасшедшим фотографом Винсентом у меня ассоциируются две вещи. Первая из них — это кучка грибов строчков, которые я обнаружил возле поваленного проволочного забора огромной фабрики, размерами которой восхитился бы сам Маяковский. В то время мы с фотографом работали на складе бумаги, который с вышеупомянутой фабрикой соседствовал.
Строчки росли между валиками спутанной проволоки, кусками досок и всяческого хлама. Как они умудрились вырости в такой неромантичной атмосфере — я понятия не имею. Я принес несколько грибов домой, но ни мои родители, ни я есть их не решились потому–что когда строчки растут так близко от индустриального ада — они несомненно нахватаются от него всяких дурных идей. И это отразится на их химическом составе. Или же как сказал мой отец:
— Да ну их… Еще потравимся к черту…
Вторая ассоциация — книжная. Я понятия не имею, что сейчас делает фотограф: жив ли он, продолжает ли работать, или же рухнул на кровать и не встает с нее как миниатюрная, доходная версия Ильи Муромца. Не знаю. Однако мне почему–то кажется, что в конечно счете жизнь его будет напоминать жалкое существование, которое влачил герой романа Сэмюэла Беккета «Малон Умирает». Фотограф мне видится окутанным неимоверной нищетой, прикованным к постели, безнадежно помешанным и вместе с тем философствующим по мере своих сумеречных умственных сил и ресурсов. Угасая на своем скромном ложе — он будет доставать длинной палкой необходимые ему предметы быта — горшок с супом и ночной горшок. Он будет вспоминать (а может быть даже записывать карандашом) все что случилось с ним за его долгую жизнь.
Читать дальше