У гастронома Буров попросил остановиться, заскочил туда и вскоре вернулся с раздутым потертым кожаным портфелем, с которым никогда не расставался и, как ни странно, не терял, чего нельзя было сказать про его голову. Владимира часто посылали как спецкора в командировки, и он носил в портфеле мыло, зубную щетку и безопасную бритву. Одеколон долго не залеживался в его портфеле, с перепоя Володя мог им утром запросто опохмелиться, после чего благоухал гвоздикой или резедой на всю редакцию. Человек он был не злой и не завистливый. Впрочем, завидовать и некому было: Буров писал легко и лучше всех. Все ответственные материалы написать поручали ему. В основном он кропал очерки. За два-три часа мог накатать «подвал» на вторую полосу.
Казанское кладбище находилось на берегу Чистой, рядом проходила железная дорога, когда тяжелый товарный состав гремел за кирпичной кладбищенской стеной, металлические кресты и жестяные венки тоненько дребезжали. Старинная, с овальными нишами стена во время войны была во многих местах разрушена, в прорехи просунулись узловатые ветви боярышника. Если в Великополе в центре сохранившиеся довоенные здания были восстановлены, то, кроме Казанской церкви, ни к одному церковному зданию и рука строителя не прикоснулась. Впрочем, это наблюдалось по всей России. Если убили в сознании нескольких поколений Бога, то стоило ли восстанавливать храмы? Но ни один родившийся при советской власти архитектор и близко не приблизился к тому великому мастерству, которым обладали мастера, ставившие по всей Руси Великой церкви и храмы. Научившись безжалостно разрушать все, что создавали лучшие таланты России за столетия, советские зодчие буквально ничего не сделали, что могло бы соперничать с прошлым…
Газетчики расположились у красной стены, которая ближе к железной дороге, здесь давно уже не хоронили, кое-где еще сохранились мраморные плиты и надгробия с дореволюционных времен. Было даже несколько сырых мрачных склепов, спрятавшихся в буйном кустарнике, слышно, как с потолка ближайшей усыпальницы звучно шлепаются тяжелые капли на цементный пол. Вадим поддался уговорам Бурова — тот ему нравился своим веселым заводным характером, какой-то бесшабашностью — и решил немного посидеть с ними. Владимир помнил множество разных историй, приключившихся с ним в командировках еще в ту пору, когда газета была областной. Он писал очерки на полполосы. А теперь командировки стали короткими, как обрубленный собачий хвост, он употребил именно это выражение. Да и газета превратилась в скомканный носовой платок…
На кладбище не было тихо, гомонили в кустах воробьи, на ветвях огромных вязов и берез покаркивали грачи, там у них свиты гнезда, уже едва различимые в густой листве. И с кладбищенской улицы доносился шум машин, крики играющих в лапту ребятишек.
Буров извлек из портфеля две бутылки «Московской», три — сухого венгерского, как он сказал, для «запивки», увесистый кусок колбасы и белый батон. В портфеле у него нашелся складной нож и стопка бумажных стаканчиков.
— Командировочное удостоверение могу забыть, а тару под выпивку — никогда, — рассмеялся он, все это умело раскладывая на могильную плиту, с которой предварительно смахнул мусор и листья. Проступила полустершаяся надпись: «…прапорщик 121-го стрелкового полка Его Величества… Милосердский Георгий Константинович…».
— Не грех на могиле-то? — заметил Вадим.
Низко нагнувшись к плите и поправив очки с толстыми увеличительными стеклами — Буров был близорук и без очков ничего не видел, — он сказал:
— Прапорщик Милосердский может только приветствовать нашу пьянку. Помянем и его, погибшего в восемнадцатом. Сам, небось, был не дурак выпить!
— Не богохульствуй, Володя, — вытерев рот отлепившейся этикеткой от венгерского, проговорил Александр Громов. Казалось бы, при его комплекции голос у него должен быть басистым, густым, а на самом деле был тонким, даже писклявым, особенно это чувствовалось, когда Саша читал свои стихи. При этом он еще, как и все поэты, немного подвывал, растягивая окончания. Глаза у него были маленькие, поросячьи с белыми короткими ресницами, нос толстый с краснотой. Громов мог выпить очень много и внешне не опьянеть. Стихи он начинал читать, как сам признавался, только после выпитого литра. Сайкин пил, морщась, как от зубной боли, но постепенно оживлялся и начинал все чаще встревать в разговор. Лицо у него длинное, вместо рта — узкая красноватая щель, длинный нос загибался будто к стесаному топором подбородку, а темные глаза большие и выразительнее. Как журналист Иосиф Сайкин был полным нулем, он пришел в редакцию из обкома партии после его ликвидации. Там работал инструктором отдела пропаганды. Кроме передовиц, Сайкин иногда писал длинные скучные статьи на темы коммунистической морали. Все знали, что Володя Буров правит, иногда переписывает их заново, за что завпропагандой угощает его. Причем Сайкин обычно подсовывал очеркисту свои статьи именно в тот момент, когда тот страдал от похмелья и сидел на мели. Он запирал Бурова в своем кабинете — самом крайнем на третьем этаже — а сам шел в гастроном за водкой и пивом. И вручал все это, только получив выправленную статью. Первыми узнали об этом машинистки, которые перепечатывали опусы Сайкина. Уж они-то знали бисерный почерк Бурова. Справедливости ради надо заметить, что услугами Владимира пользовались и другие заведующие отделами. Все они были бывшими партийными чиновниками и в журналистике, как говорится, ни уха ни рыла. Впрочем, это никого не волновало, главное, чтобы в газете не было досадных опечаток и искажений фамилий руководителей города, за это можно было поплатиться и работой, а на то, что газета сухая, скучная, всем наплевать было. Даже фотографии в ней были примитивными, без всякой выдумки. Снят у станка передовик или доярка за дойкой и короткая подпись: такой-то или такая-то за работой. И все дела. Оживляли «Великопольский рабочий» лишь яркие, живые очерки Владимира Бурова, но когда Володя запивал, а случалось, на неделю и больше, он мог только править статьи и передовицы заведующих отделом, очерки в нетрезвом состоянии никогда не писал.
Читать дальше