— Фредерик Шопен. «Вальс номер семь». Исполняет Лёня Ковалёв, фортепиано… фортепиано «Украина» Черниговской фабрики музыкальных инструментов имени Постышева.
— Чудесно, — совершенно серьёзно кивнул Забельский.
Лёнька снова сел за пианино и заиграл «Вальс».
…Лёд был припорошён снежком, но в свете прожекторов казался голубым и прозрачным. Звон коньков, шорох одежды, глубокое дыхание конькобежцев — всё слилось в сплошной негромкий гул, но, тем не менее, было очень тихо — потому, наверно, что не слышно было ни смеха, ни людской речи. Казалось, мир онемел и уснул; чудилось, что на льду не люди, а манекены, которые вдруг научились двигаться, но так и не стали живыми. В их мутных, остекленевших глазах отражались огни прожекторов, но если поднять голову и посмотреть вверх, окажется, что вовсе не так уж и светло — там, за прожекторами, чернело высокое холодное небо, усыпанное крупными белыми звёздами. Было по–настоящему страшно и пусто. Хотелось крикнуть, разозлиться, дёрнуть за плечо хоть одного конькобежца, заставить его улыбнуться, оттаять. Время замедлило свой бег, всё перед глазами плыло и мерцало, и не за что было зацепиться взглядом — ни одного знакомого лица, ни одной живой души… только глаза, глаза — стеклянные, мёртвые, неподвижные…
А потом из репродукторов полилась музыка. Это был седьмой шопеновский «Вальс», который рождался под чуткими пальцами маленького музыканта, испуганного и взволнованного. Но, казалось, никто не слышит это — на льду были роботы, но не люди. Звуки падали на лёд, как дождинки на асфальт — хаотично и неотвратимо, друг за дружкой, капля за каплей, но уже в полёте они успевали замёрзнуть, затвердеть, превратиться в мелкую дробь, в голубые бисеринки, звонкие и подвижные, как ртуть. Что это было? Серебристое стаккато вирджинала? Весёлая россыпь челесты? Чопорная вязь клавесина? Да нет, нужно только прислушаться — разве сравнится всё это с тёплым, одушевлённым, по–домашнему уютным звучанием фортепиано?
Мелодию подхватили оркестр и детский хор, и уже не было ясно, «Вальс» ли это Шопена, «Stabat mater» Перголези или «Реквием» Керубини. Музыка нахлынула тёплой клейкой волной, и сделалось вдруг как–то захолустно на душе у Лёньки, одиноко и тоскливо. Чьи–то мягкие руки подняли его над землёй и понесли куда–то бережно и осторожно. Внизу, далеко внизу, остался и каток с онемевшими конькобежцами, и отец с мамой, и любимый асфальтовый городок с друзьями, учителями, с тихими внимательными кошками у двери подъезда в маленьком дворике, летом утопающем в зелени, но теперь по–бродяжьи оборванном и голом. Лёньке не было страшно, но он зажмурился, задержал дыхание и почувствовал на своём лице цепкую бесцеремонную хватку вьюги. Больно покалывало щёки. Пальцы ветра сначала были холодны и грубы, но потом Лёня привык, согрелся, кожа ужаленного морозом лица стала тёплой и мягкой, и только обветренные губы затянуло сухой корочкой, мешающей улыбаться и кричать от восторга…
Он убрал руки с клавиатуры, поднял голову, оглянулся. Отец и мама удивлённо смотрели на сына. Забельский достал из кармана платок и промокнул лоб.
— Нужно обязательно выпить раунатин, — пробормотал он.
Мама подошла к Лёньке, взяла сына за подбородок, внимательно посмотрела ему в глаза.
— Лёнь, что это с тобой?
— Н-не знаю… А что?
— Ну как же, глянь на себя в зеркало! У тебя на лице какие–то пятна. На щеках как будто следы пальцев… Нет ли у тебя температуры?
Она губами потрогала Лёнькин лоб, потом проверила тыльной стороной ладони, пожала плечами: лоб был холодным.
— Мне кажется, что я долго бежал по снегу, а теперь не могу отдышаться, — признался Лёнька. — Пустяки, сейчас пройдёт.
— И всё–таки надо поставить тебе градусник…
Виталий Сергеевич что–то написал в дневнике, медленно поднялся, кивнул головой и побрёл в прихожую. Согнувшись пополам, он неловко, с одышкой, завязал шнурки на ботинках, потом долго сражался с собственным пальто, не в силах попасть в рукава. Отец Лёньки помог учителю одеться. Забельский вышел не прощаясь и тихо закрыл за собой дверь.
— Ну вот, — почему–то огорчилась мама, — даже воды не выпил. Наверно, ему совсем худо…
— Пойду–ка я провожу его, — решил отец и снял с вешалки свою куртку.
Но тут снова постучали — громко и требовательно. Это был учитель. Он стоял в дверном проёме сутулый, смешной, жалкий и добрый. Папа вопросительно глянул на Забельского.
— Я поставил ему пять с плюсом! — торжественно объявил Виталий Сергеевич.
Читать дальше