Варлам зажмурился и, как во сне, спустил курок. «Я начал первым, — едва переведя дух, услышал он, — надеюсь, Вы человек чести, и уравняете шансы во всех случаях…» Серафим Герцык, не моргая, уставился Варламу в переносицу, держа пистолет курком вверх. Так, с открытыми глазами, он и встретил смерть — грохнувшим выстрелом ему снесло пол черепа.
На мгновенье воцарилась тишина, взвизгнули женщины, а потом громче заиграла музыка, и все, как сумасшедшие, пустились в пляс, чтобы не видеть, как суетятся половые, счищая тряпками кровь того, кто еще минуту назад был Серафимом Герцыком.
К вечеру красные были в пяти верстах, и военные торопливо оседлали коней, вонзая шпоры, не жалели плетей. Самоубийц не отпевают, и вслед за продырявленной фуражкой тело с георгиевским крестом понесла река. В последний путь Серафима Герцыка провожали зеленые слепни, да увядшая гвоздика, которую, вынув из–за уха, швырнул ему вслед лупоглазый шарманщик.
А есаул не сдержал слова. В нем червоточиной поселился страх. В Севастополе он сходил в церковь, исповедовался. «Беда–то какая вокруг, — вздохнул батюшка, — а Вы…» «Черт возьми, — посоветовал ему знакомый ротмистр, с которым они брали у немцев «языка», — если уж тебе невмоготу, пальни в себя, да и выброси все из головы…» Варлам храбрился, обещал не откладывать, пил с ротмистром на брудершафт, но в душе был уверен, что мертвец утащит его за собой, что он обязательно застрелиться, если сдержит слово. «Ты пойми, — жаловался он денщику сквозь пьяные слезы, — мертвый убьет живого, разве это справедливо?» Но по ночам видел гроб, из которого поднимался окровавленный штабс–капитан и требовал долг. Он по–прежнему страшно кашлял и криво усмехался. «Да ты сам искал смерти, — открещивался во сне Варлам, — знал, что до Констанцы не доберешься…» А иногда вставал на колени: «Христом Богом молю, прости долг, на что он тебе, а я прежде невесте вернуть должен, она то здесь при чем…» Но штабс–капитан был непреклонен. По пробуждении Варламу делалось стыдно, надев мундир, он долго тер затылок, потом, запрокидывал бритую шею, собирая жирные складки, заряжал пистолет. И каждый раз откладывал в сторону, не в силах преодолеть себя, опять видел закрытую вуалью женщину, которая проводит вечера в ресторане «У Максима», посматривая на дверь, снося пошлые разговоры и липкие взгляды. Вспоминая смуглые, нерусские черты штабс–капитана, Варлам подозревал, что на него напустили порчу, золотил ручку цыганам, которые снимали сглаз, катая по блюдцу яйцо и сжигая на свече пахучие травы.
Но не помогли ни ворожба, ни заговоры.
Пароход пенил воду, перекатываясь на вздыбленных валах, Варлам целыми днями валялся на койке, мучаясь морской болезнью, а, когда выходил на палубу, окидывал горизонт мутными, посеревшими глазами.
«Тоже нашел занозу, — начищая до блеска сапоги, кряхтел рябой, подслеповатый денщик, — одно слово — господа…»
А в кают–компании философствовали. «Гордиться надо существованием, чай, люди, а не животные какие… — ковырял в тарелке безусый капитан, одетый с иголочки. — Вот лошадь, она, поди, и не знает, что живет, ей овса подавай, да жеребца поигривей… А мы жизнь псу под хвост кидаем, точно рубаху, сбрасываем, подгуляв в дешевом кабаке…». Дамы с интересом разглядывали его белоснежный, отутюженный китель, мужчины угрюмо молчали. «В конце концов, у нас долг перед Всевышним…» — начинал он горячиться, обводя всех молодыми, васильковыми глазами.
«Э, бросьте, — не выдерживал, наконец, знакомый, Варламу ротмистр, — какой там долг — вши навозные…» Помолчав, он безнадежно отмахнулся: «В жизни все — дело случая, была Россия, присяга, думали на века, а потом убивали братьев, и впереди — чужбина…»
«Да, да, — успокаивал себя Варлам, в горле которого стоял комок, — это же недоразумение, глупая случайность — не встреть я его тогда…» И опять видел шляпку со страусовыми перьями, твердо решив взять себя в руки и обязательно доплыть.
Низко и жутко висело небо, за кормой короткохвостые, крикливые чайки хватали растерзанную винтами рыбу, и мир представлялся хищным и беспощадным.
«Лукав человек, — вступал в разговор корабельный священник, подоткнув рясу и для убедительности трогая нагрудный крест, — говорит одно, думает другое, делает третье, грешим и словом, и помыслом, и делом, а раскаяния — ни на грош…»
Густели сумерки, море чернело тревожно и страшно, бешено перекатывая крутые валы, и все чувствовали бездну, которая была глубже воды, ниже дна…
Читать дальше