В один прекрасный день Новгерод Мандельштим решил обиняками попробовать выяснить у Сталина, а не испытывает ли тот любовь к Востерову. В конце концов, подумал он, что может быть страшнее для убийцы, чем чувство любви и привязанности? Мандельштиму пришло в голову, что все поступки Сталина объясняются тем, что он лишен сочувствия; из–за своего нарциссизма он считал, что находится в центре мироздания, а все остальные не имели для него никакого значения, и следовательно, никто, кроме него, не мог испытывать мук и страданий. Поэтому для него, как для диктатора, влюбиться и ощутить еще чью–то значимость было равносильно катастрофе. К тому же это было чревато социальными последствиями. Любовь одного мужчины к другому была тайной, глубоко и прочно погребенной под черноземом любвеобильной и удушающей матушки‑России. О ней не говорилось ни в литературе, ни в повсеместно распространенных лирических народных песнях, ни в бытовых разговорах — ее как бы не существовало. Заговорить о возможности такого чувства к обычному советскому рабочему было равносильно самоубийству — Мандельштим не знал, как на это отреагирует Сталин. Однако когда он упомянул имя маленького пекаря, то заметил, что Сталин отнесся к этому гораздо спокойнее, чем прежде. При виде этого Мандельштиму стало по–настоящему страшно, и он быстро попытался перевести разговор на такие темы, которые раньше вызывали у Сталина желанный прилив тревоги.
Его расспросы сводились к тому, что он вынуждал генерального секретаря говорить о трех различных своих ипостасях. Сначала был Иосиф Джугашвили, робкий семинарист с оспинами на лице из Тбилиси; потом народный герой Коба, идеалист, мечтавший о лучшей жизни; и наконец стальной человек Сталин. У Новгерода Мандельштима было одно робкое предположение, что именно ребенок Джугашвили, просочившийся каким–то образом наружу, пытался увести Сталина с того пути убийств, на который он встал. Мандельштим и раньше задумывался, не является ли это причиной того, что и сам он всегда называл генерального секретаря Кобой, обращаясь к тому самому идеалисту, каким тот был до бакинской революции. Мандельштим воображал, что пытается разговаривать со средней ипостасью и играть роль судьи в схватке между ребенком и чудовищем.
Еще во время первых сеансов, когда он спрашивал Сталина о жизни Джугашвили и Кобы, тот признавался в том, что плохо помнит это время. И хотя он держал в памяти структуры всех комитетов, подкомитетов и управлений раскинувшихся щупалец Коммунистической партии, он не мог вспомнить, куда он ходил в школу, как звали его собаку, когда он был маленьким, и первого человека, которого убил Коба, — уж не был ли тот коротышкой с черными усами? Поэтому Мандельштим снова начал расспрашивать Сталина, чтобы возродить его воспоминания о детстве в Гори. Поначалу это вызвало у него обычную отрадную неловкость, но затем он воскликнул:
— Антон! Его звали Антон!
— Кого звали Антон? — поинтересовался Мандельштим.
— Моего пса в Гори звали Антоном, — ответил Сталин и расплылся в жуткой улыбке.
По прошествии этого совместно проведенного часа Мандельштим мог утешаться лишь тем, что Сталин еще не понял того, что идет на поправку. Однако он понимал, что это не за горами, если ему не удастся вызвать регресс у своего пациента.
В течение всего мая они продолжали встречаться каждый день, однако, несмотря на все ухищрения Новгерода Мандельштима, Сталин продолжал поправляться, становясь все спокойнее и спокойнее. И чем спокойнее он становился, тем больше распоряжений о высылках он подписывал. Снова понеслись эшелоны, снова сексоты начали получать приказы, расстрельные команды вычистили свои ружья и снова начали выходить на рассвете.
И вот когда однажды Мандельштима, как всегда, вызвали к Сталину, он вошел в кабинет и обнаружил, что тот пуст.
Мандельштим понял, что это значит; он прождал там час, а затем вернулся в свою комнату. Спустя некоторое время психиатр попросил своего охранника принести ему небольшую сумку, которая через час и была ему доставлена. Мандельштим сложил в нее те немногие пожитки, которые у него накопились за прошедшие месяцы, — несколько книг по психиатрии, самоварчик, полученный в качестве сувенира от XVI съезда партии, и пару на редкость высококачественных карандашей с надписями «Кремлевское имущество» — снял костюм, лег в кровать и пролежал там оставшуюся часть дня и следующую ночь.
На следующий день охранник снова отвел Новгерода Мандельштима в кабинет Сталина. На этот раз генеральный секретарь был на месте, однако он остался сидеть за своим рабочим столом, а не перешел в кресло, как это бывало обычно во время их сеансов. Мандельштим, чувствуя полную безнадежность, занял свое обычное место в кресле и стал ждать, когда Сталин начнет говорить. Наконец тот открыл рот:
Читать дальше